Так бы, может, и вообще ничего не было, если бы в сумерки в лесу не напоролись мы на дезертиров.
Было их всего человека четыре, и, как видно, они нас испугались больше, чем мы их, но один из них со страху стал палить и попал, дурак паршивый, мне выше локтя. Сказать правду, мы бы с тобой это и за рану не посчитали, но спутница моя отнеслась ко всему ужасно серьезно. Уж она и примачивала и прикладывала - все так важно, смешно было смотреть.
На ночь костра мы не разводили, просидели до свету под моей курткой. Девчушка, пока перевязывала, так ко мне попривыкла, что теперь привалилась к моему боку и уснула. Так и спала, уткнувшись лицом в карман моей гимнастерки. Помню, все вздрагивала.
И вот я поселил Машу в городе у дальней своей тетки, а сам сразу же уехал в армию. Вернулся через полгода. Жили они без меня плохо, меня, видно, ждали, только обо мне и говорили. Я для них стал вроде каким-то сказочным богатырем. Маша при виде меня и краснела и белела, а потом, гляжу, стала поплакивать. Помню, вывел я тогда ее для объяснения в сад: давай, мол, выкладывай, что с тобой такое. Никак не могла сказать, а потом вдруг взглянула да как брякнет: «Ведь вам на дворянках жениться нельзя?» - «Почему же нельзя?» - говорю. Она опустила голову, хочет сказать, губы дрожат, ну никак не может, несколько раз собиралась, пока сказала:
«А ведь я офицерская дочка».
Потом, помнишь, была Украина, потом польский фронт, потом Булах-Булахович. Я тебе говорил тогда: «Меня невеста ждет», полушутя, но и полусерьезно.
Я сам ее очень ждал. Почта тогда ходила плохо, писем от них не было, и я не имел от них никаких известий, пока не приехал следом за тобой в наш город уже твоим заместителем. Дело было зимой. С вокзала пошел я к тетке, - оказалось, что она умерла, а куда делась Маша, никто не знал. «Голодали они очень», - сказали соседи. Я был в исполкоме, и всюду- нигде она не записана, карточки на нее не выданы. Я собирался ее через наш розыск искать - и встретил в сумерках на улице. Господи, как изменилась! Не выдержал я, сгреб ее, мою, мою собственную, и думаю: ну теперь не отпущу. А одета она была - на голове-то треух с ушами, зато ноги стоят в снегу все одно что босые, чувяки какие-то. Снял я свои рукавицы, хочу ей хоть ноги одеть, а она ничего не понимает, «ты, ты», - говорит. «Ну пойдем, говорю, где живешь?» А она как-то помолчала и отвечает: «Здесь, у одной слепой бабушки».
Уж не мальчик я, а ничего похожего не переживал, как была эта весна. Мы встречались то в лесу, то в поле, только домой она меня к себе никогда не звала - неудобно, говорит, и, кроме того, почему-то требовала, чтобы вместе нас никогда не видели.
Оба мы были очень заняты - я в розыске, она работала где придется: то билетершей в кино, то еще где-то, - с работой у нас в городе, сам знаешь, плохо. А потом выступала в клубе, где в ней души не чаяли. Кабы ты знал, какая веселая она была недавно, всего несколько месяцев назад. И кабы ты знал, как ждал я встречи с нею.
Мы ничего не скрывали друг от друга. Она мне про свой кружок, как она там Катерину играет; я ей рассказывал, как мы Сычова брали или кого там. Ох и боялась она, и ужасалась-то, смешно было смотреть. На самом деле-то это было не смешно, но об этом я только потом догадался. А тогда подсмеивался над нею. Наконец появилась Левкина банда. Как я ей про старушку убитую рассказывал, она так побелела, я думал - упадет. Стал ее утешать, уговаривать. Ничего, говорю, назавтра мы в засаду на дорогу пойдем, этих голубчиков поймаем, все будет хорошо.
Ты помнишь, как сидели мы с Борисом в этих засадах и как ничего не высидели. Мне и в голову ничего не приходило. Только раз как-то она спрашивает: сегодня-де опять пойдешь? Я сказал, пойду. Стала она вдруг так упрашивать, чтобы не ходил. Что ты, говорю, служба, улыбаюсь, да и ничего со мной не будет. «Ах, ты не знаешь их!» - прямо не сказала, а словно бы простонала она. «Зато ты знаешь»,- засмеялся я и опять ничего не понял. Но все-таки, когда мы и на этот раз просидели зря…
Нет, и тогда я ничего не понял, но стало мне странно, и вот почему. Рассказываю я ей, говорю: «Понимаешь, как мы на дороге - все тихо, а нас не было, они человека ограбили». Тут она как зальется! Как плакала! Сейчас вижу ее - как плакала!
Стал я задумываться: тоска ее, страх ее, слепая бабушка… Как она живет, моя любимая, ведь я ничего не знаю. Стал расспрашивать - только хуже. А случилось так, что еще до этого я сказал ей про больничные корпуса, куда мы должны были идти ловить бандитов. Маша знала, что назавтра мы туда идем.
Ну, Денис Петрович, навалилась на меня тоска. Такая это была тоска, ну - камень на сердце. Так я и знал, хотя себе и не признавался, что никого в корпусах не будет.
Когда вернулся я домой, она была уже у меня. Конечно, я мог, ничего не говоря, проследить за нею и узнать все, что мне нужно. Но я не мог бы следить за ней. Я просто спросил у нее.
Мне не нужно было ответа - по лицу ее, по тому, как упала она на постель, по тоске своей понял я, что все пропало.-Это значит, что так решила она меня спасать от бандитов.
Я, Денис Петрович, света белого невзвидел. Стоял я, помню, над ней и думал: «Пристрелить тебя мало», а хотелось ее в одеяло закутать - дрожала она, как мокрый щенок. «Ты же погубила меня, говорю, теперь мне только одна дорога - смерть». А ив самом деле - разве не так?
Я уже раньше замечал, что с нею неладно. Сперва я думал, тоска, что нападает на нее, это из-за моей работы, - каждый раз, что я уходил на задание, она начинала метаться; я потом даже стал маленько подвирать. Но потом пошло Хуже: она сделалась странная какая-то, то веселая, а то просила меня ее оставить. Это стало прямо идея какая-то, что я должен ее оставить. Только потом понял я, что это была ее попытка меня спасти. Раз даже хотела уехать. А с летом какая-то тихая стала. Это только в письме получается так связно, а на самом деле виделись мы урывками, я целыми сутками пропадал.
Я и потом никогда не спрашивал у Маши, как она попала к ним в руки (они звали ее Муркой), - об этом с ней и заговаривать было нельзя. Она не говорила, и я не пытал, но подозреваю, что через отца: ее отец, белый офицер, был расстрелян нашими, и, наверно, Левка знал об этом. Не раз заводил я разговор, что у нас дети за отцов не в ответе, она мне не верила. Впрочем, дело делалось постепенно, мышеловка расставлялась загодя, а захлопнулась она, когда приехал Левка.
Как я потом понял, дело обстояло так: Левка требовал от нее - подумать страшно, что она, такая слабая и несчастная и, что греха таить, немного сумасшедшая уже, была в руках Левки, - чтобы она заставила меня работать на банду, грозя, что убьет меня. И вот глупым умишком своим она рассудила меня спасать и делала все, чтобы я с бандитами не встретился. Но очень скоро она убедилась, что меня-то она спасает, а другие люди от этого гибнут.
Это произвело на нее ужасное впечатление. По-моему, она свихнулась как раз на этом. «Я несу с собою смерть, говорит, теперь и ты должен умереть». Чем, скажи, Денис Петрович, чем я мог ее утешить? Ведь дело было сделано? Хотел я того или не хотел, вас всех я предал и дело наше предал.
Как же я тогда работал! Думал, бандитов голыми руками брать буду, лишь бы замолить грехи. Да что уж там!
Не стану говорить тебе, как я жил, как встречался с тобою, как в глаза тебе глядел, как приходила ко мне Маша. Видел бы ты ее - махонькая, жалкая такая, как мышка. Я говорю ей: «Уедем, я тебя спрячу, сберегу», - она в слезы: «Что ты, что ты, голубчик, отвечает, у Левки всюду рука, а под землей ты меня не спрячешь». И дрожит, себя не помнит со страху. Насильно ее не увезешь, а если и увезешь, думаю, то совсем . безумную привезешь. А иногда ничего словно бы - забывает, молоденькая ведь. Особенно на сцене.
Третий день уже пишу я тебе это письмо. Очень длинно получается. А короче не объяснишь.
Почему я не рассказал тебе тогда? Потому что ты должен был бы, обязан был меня расстрелять или отдать под суд, а я еще не мог помирать. Во-первых, оставить ее одну. А потом - мне все казалось, что прежде, чем помру, я сослужу еще службу. Во всяком случае, погибать так, задарма, я не собирался. Ведь я мог еще и дело сделать, - правда, старый друг?
Может, тут и гордость моя была. Не хотелось мне, чтобы ребята наши от меня отвернулись, а чтобы Кукушкина, которая ходит за мной, как пес… лучше - после смерти… Ну да ладно. Словом - не сказал.
Пошли у нас невеселые дни. Прогнать ее я не мог, не собака ведь она, но и любить по-прежнему не мог. Но только скажу тебе, Денис Петрович, - и не любить не мог. Однако охватил меня страх: боялся я лишнее слово при ней сказать, надежды на нее больше не было. Даже, веришь, во сне боялся проговориться, старался не спать. Это просто стала мания.
Наконец приехала Леночка. Ты помнишь, я просил тебя ее не посылать, и такая тоска меня взяла, что пошел к ней уговаривать, чтобы не ходила. Но одно ты знай и твердо помни: никогда и никому - ни Маше и никому - не сказал я ни слова о Леночке; Нет, Денис Петрович, этого не было. Когда ее привезли, я думал, с ума сойду, все мне казалось, я виноват. Узнай, кто это, Денис Петрович, узнай, кто, я не смог узнать, хотя последнее время только и делал, что искал - кто?
Конечно, я мог бы у нее многое выпытать, ребенок ведь, да еще слабый, можно было сделать ее орудием и через нее подобраться к банде. Но я никогда ничего о банде у нее не выспрашивал. Если, думаю, они из нее жилы тянут, да еще я буду тянуть, эдак мы ее убьем. Она не выдержит. Можешь меня понять, что со мной сталось, когда Ряба хотел втянуть ее в розыск!
И все-таки я ее спросил, где собираются бандиты. «Мы с тобой, - сказал я, - натворили делов, давай хоть долги платить». Тогда она сказала мне про сторожку. Чего это ей стоило и как она на это решилась, описать тебе не могу. Но рассказала. И при этом взяла слово - ничего тебе не говорить. «Если в розыске узнают про сторожку, Левка меня убьет», - говорит. В этих словах ее был смысл. Поэтому я решил идти к сторожке один, разглядеть бандитов в лицо и проследить их дальше. Я пошел в лес, но на несчастье встретил там Бориса. Все могло открыться, и можно было погубить Машу - ве