Большаки на рассвете — страница 58 из 95


Время сказок о Красной Бороде, о волшебной лампе Алладина, об Али-Бабе и сорока разбойниках, о резвом скакуне, вихрем взлетающем на стеклянную гору, где в заточении томится прекрасная царевна, кончилось, хотя в боязливом карканье ворон над сумеречными сосновыми рощицами Юозасу еще долго будут мниться жалобы двенадцати братьев, превращенных в черных воронов. Волнуют его и сказки о гадком утенке, о людях, обернувшихся зверями или птицами, о тех, кто не может рассказать о своих злоключениях, потому что отняли у них голос, лишили их дара речи.

Ветреными ночами Юозас читает предания и легенды о Вильнюсе, и старые улочки и дома этого города навсегда пропитываются воздухом времен шведского нашествия, а в безоблачном небе плывут вереницы облаков, таких же, как те, которые проносились над площадью перед ратушей, когда солдаты вели на плаху приговоренного к смерти преступника; весенним ветрам никогда не удастся высушить пятна крови на стене у Остробрамской часовни, которые оставил какой-нибудь пронзенный копьем шведский латник.

Настала пора приключений, подвигов и путешествий. Друзей оглушило громкое «ура!», вырвавшееся из окопов, кони, мчащиеся гибельным вихрем, цокот копыт. Порой мальчишки успевали увидеть и искаженное от ярости лицо мчащегося впереди командора. Или долго простаивали в изголовье парализованного героя; герой почти беззвучно шевелил губами, желая что-то сказать им. Вдруг друзья торжественно замолкали. Неожиданные порывы смелости и величия гнули их, как ветер гнет деревья.

Четвертый класс, пятый, шестой…

Опустошив местечковую и школьную библиотеки, они отправятся в клуб-читальню совхоза, открытую в бывшем помещичьем амбаре, и, пугая упитанных крыс, многочисленный род которых хозяйничал здесь со времен крепостничества, будут запихивать за пазухи и за голенища сапог обгрызенные газеты, а между тем косоглазый заведующий, выдувший целую бутылку вина, будет спать блаженным сном напротив печки, которую никто целыми неделями не топил, а когда проснется, попытается отогреть замерзшие чернила; он будет долго стыдить сорванцов за то, что они-де повсюду ищут дураков, и хотя он все видит, но ему неудобно говорить: вы ученые, может, вы понимаете больше, чем я. Но они быстро заткнут ему глотку: «Если ты будешь так говорить, — скажет Альбинас, — мы в газету напишем, какой тут у тебя порядок. Книги гниют, стены в дырах, у печки куча дров, только ее никто ни разу за зиму не затопил, а вот заведующий, хитрец, греется — сидит и хлещет вино. Разве такой должен быть порядок в клубном учреждении? Разве такой?»

Уже в сумерках они выскальзывали во двор, и на них обрушивалась рассвирепевшая вьюга или ливень, и надрывали животики и лезли из кожи вон, чтобы перещеголять друг друга — что-нибудь посмешнее сказать или выкинуть…


Настоящей эпидемией стали в школе приключения Тарзана. Выцветшие, потрепанные, сотни раз склеенные и разодранные, без начала и конца книжонки тайком переходили из рук в руки. Если какой-нибудь мальчуган ни с того ни с сего принимался аукать, кривляться или лазать по деревьям — все знали: он Тарзан.

Тарзан — какой-нибудь хилый паренек с желтым лицом — то и дело разглядывал высокие клены, крутился в поисках «удобного местечка», поглядывая, на какую бы верхушку дерева взобраться.

Казалось, не было для них ничего невозможного, недосягаемого, хотя иной боялся в сумерках нос во двор высунуть. Альбинас с Юозасом тарзаньей болезнью переболели легко, однако, когда в школе раздавались обезьяньи крики, и они не отставали от других, а учитель зоологии и истории, поправляя очки и тыкая палочкой в рисунки, изображающие эволюцию живого мира, поглядывал на учеников с испугом, отводя глаза в сторону, словно не верил тому, что видит или может увидеть.

За Альбинасом и Юозасом сидел Кячёнис, длиннорукий парень с серым обезьяньим лицом. Всем Тарзанам Тарзан, горилла и шимпанзе в одном лице. От избытка сил он не знал, что бы ему такое сделать. Однажды учитель увидел, как Кячёнис размахивает на крыше школы руками и что-то кричит своим одноклассникам, собравшимся во дворе. Учитель и рта не успел раскрыть, как этот ребенок мелькнул в воздухе и — плюхнулся в сугроб. Почти полчаса было потрачено на то, чтобы вытащить его оттуда — визжащего и кусающегося.

Вот почему, рассказывая об эволюции человека, учитель пугливо косится на класс. Как наставник, он все время твердит о нравственности, о примерном поведении, но эти одичавшие твари только потешаются над ним. Однако конец всем их проделкам положили не нравоучения, а другое — эпидемия скарлатины.

Хворал Юзукас и прежде. Вкус хвори был ему хорошо знаком: какая-то пресная тошнота во рту, какой-то сладковатый запах, исходящий от тела, рука, как у скелета, глаза, следящие за всеми, склоненные над постелью лица, которые видны так отчетливо, что все морщинки — как под увеличительным стеклом, их можно сосчитать. И руки, ухаживающие за тобой, помогающие тебе встать с постели, женские руки, напоминающие то время, когда ты не мог обойтись без их помощи; зависимость от каждого предмета или звука; тревожные шорохи и топтание в сенях, слова, произносимые шепотом, и нежданный, невесть откуда залетевший луч на одеяле, подоконнике или стене, лица, пропахшие стряпней и ветром; стакан кипяченого молока, булочка, намазанная медом, правда, она почему-то не лезет в горло, хотя глаза по старой привычке и радуются; бесприютные дрожащие сумерки, тревога от скрипа закрываемой двери или запираемой калитки и слух о болезни, со скоростью молнии облетевший деревню, только друзья почему-то не приходят…

В ту пасмурную и долгую зиму, когда к подоконнику подкатили сани с доктором, который, причмокивая губами, раскладывал холодные трубочки, Юзукас видел их, своих друзей, видел, как они спускаются с холмов в багровом свете заката со сложенными крест-накрест лыжными палками за спиной; друзья то выныривали, то снова скрывались в снежном вихре.

— Пить… дайте пить, — просил он пересохшим ртом.

Хворь одним махом отбросила его назад, позволив товарищам вырваться далеко вперед. В том, какой он еще слабый, он окончательно убедился, когда попробовал в их присутствии встать, но тут же рухнул у их заснеженных башмаков, хворь его лизала и лизала своим теплым шершавым языком, как мокрого шатающегося теленка. В раскаленном тигле его сознания, словно угли, тлели всякие видения: отец бросает на пол возле печки охапку дров, закрывает дверь, подходит к нему и спрашивает, что у него болит и что ему купить. О! Если бы не это сочувствие озабоченных глаз, которое он ловил краешком своих воспаленных зрачков, если бы не эти руки и голоса, поднимающие его из пагубной бездны, в которой он ворочался с боку на бок. Никогда он так мучительно не чувствовал свою причастность к ним, как в тот раз.

Не успел он оклематься, как его застала врасплох весна. Он сидел в постели, заваленный рисунками, спичечными коробками, кусочками картона, из которых он лепил и клеил всякие безделушки: храмы и ларчики со множеством ящичков, такие, какие не раз видел в местной аптеке, — он клал туда старинные монеты, подаренные ему Визгирдёнком, почтовые марки, пуговицы и хрустальные бусинки из гирлянды Константене. Однако это занятие его уже не увлекало, не хотелось ни смотреть на эти безделушки, ни вертеть их в руках. Весна хлесткой лозинкой ударила его по пальцам, равнодушно перебиравшим этикетки со спичечных коробков и, поставив на ноги, вытолкнула на кухню, где он всласть наелся скиландиса и колбасы, и с каждым съеденным куском к нему возвращался прежний аппетит. По сосновой рощице пробежали его простоволосые друзья, над ригой заклекотал аист, высоко в перистых облаках засияло солнце.

Через несколько дней, жмурясь от солнца, он зашагал в школу. Все ученики бросились ему навстречу. Водили его между партами, показывали учебники, объясняли задачи. Потом всей ватагой помчались к памятнику, где, поднимая пылищу, гоняли мяч. Никто Юзукаса не задевал.

Садясь за парту, которая пустовала всю эту зиму, он встретился с чистым взглядом девочки. Попытался представить, что тут в его отсутствие о нем говорили, наблюдая каждый день его пустующее место, как по утрам произносили его фамилию, когда учительница спрашивала, кого нет в классе…

…Вот и теперь похожая на испуг слабость, которую он испытывал несколько лет тому назад, разлилась по всему телу. Доктор велел ему снять рубашку, постучал по груди, посмотрел зрачки, повертел его, взяв за плечи, и принялся выводить что-то по-латыни. Юозас старался держаться, хотя его бил такой озноб, что он никак не мог застегнуть рубашку — все пуговицы куда-то ускользали от него. Записка, которую дал ему доктор, не сулила ничего хорошего: его направляли в районную больницу. Он вышел, и сестра проводила его взглядом.

Весна. В небе кружат аисты. Серые лужайки, серые взлобки, расстели пиджачок и грейся. Ослепительно светит солнце, отражаясь в уличных ручейках и лужах. Понурив головы, тянут возы с зерном лошади, и крупицы подтаявшего льда летят из-под копыт в глаза и лицо. На холме, где стоит школа, горланят ребятишки. Кто-то издалека кричит ему: «Уроки еще не кончились, куда ты идешь?» Но он даже не оборачивается: семенит, подгоняемый хворью. В ушах звучит еще слово «изолятор». Это, наверное, обитый цинком погреб с круглыми стенами, глубокий, как колодец.

Тонким, изломанным узором стужи уже затягивало окна, когда его, в сером больничном халате, ввели в палату. Сосед Юзукаса, желтый, как свечка, старик со впалыми щеками, впился в него сверкающими, остекленевшими глазами. Молча глянули на него и другие больные.

Со двора, где веяло прохладой и где двое мужиков пилили дрова, с ворохом белых простыней пришла медсестра. Ее тронутые морозцем щеки пылали ярким багрянцем, похожим на тот, каким на закате залило небо. Глаза у нее были ясные и чистые. Улыбаясь, словно кто-то ее насмешил или сказал какое-нибудь ласковое слово, или доверил какую-нибудь тайну, она сказала:

— Ложись, да поживей… Ну что это ты?!

Последний клочок одежды он сорвал с себя как бинт, присохший к ране. Пускай! Но вся его смелость улетучилась вмиг, когда она протянула ему два пузырька для анализа. Это был не только срам, это была ненависть.