Большаки на рассвете — страница 84 из 95

— Каким он был учеником не мне судить, — промолвил физрук, — но спортсмен, спринтер он и впрямь хороший, и я хочу вручить ему на память маленький сувенир… Пожалуйста, — и он крепко пожал Даукинтису руку.

Потом слово взяла географичка, и Юозас вспомнил, как однажды, в темном чуланчике, где он искал карту, он прикоснулся к горячей щеке Нийоле и погладил ее руку… Его привел в чувство голос классного руководителя, донесшийся с другого конца стола:

— Так ты, Юозас, не поступаешь в вуз?

— Нет. Пока решил воздержаться, — ответил он второпях.

— Давайте чокнемся. За ваше счастье, дети, — классный руководитель поднял рюмку. Он был уже навеселе, галстук у него съехал набок, но учитель как всегда говорил решительно и прямо.

— А ты потом не будешь жалеть? — он поставил пустую рюмку на стол. — Мы тебя не уговариваем, мы только спрашиваем, — глянул он на нахмурившегося директора. — Надо хорошенько подумать, действительно ли ты делаешь то, что хочешь.

— Да, я делаю именно то, что хочу, — сказал Юозас, не поднимая головы. — И думаю, что всегда так буду делать.

Последние слова прозвучали несколько вызывающе. Альбинас осклабился, Нийоле опустила глаза, зато Марите не скрывала своего восхищения.

Юозас снова покосился на Нийоле. Прикусив нижнюю губу, она разрезала на кусочки размякший торт. Старательная, расторопная хозяйка. Юозас должен был ей помочь. С другого конца стола на нее глазел Альбинас — он сорвал громкие аплодисменты за свое стихотворение, но не гордость, как полагал Юозас, сверкала в его глазах, а ревность… В какой-то момент Даукинтису померещилось, что он с Нийоле принимает не очень благосклонных к ним гостей…

…А за окном уже густел вечер, с лужаек потянуло прохладой, зелень кленов потемнела, и белый изгиб большака был словно некий прощальный жест — тихий и печальный. Все вокруг — улочки, клубившиеся над ложбинами туманы, озеро в дымке — проплыло, промелькнуло, словно в окне поезда, в которое дует легкий ветерок, приносящий не только запахи лугов и леса, но и скотных дворов…

— Я с удовольствием с тобой потанцевала бы, — разрезав торт, сказала Нийоле.

Все вдруг приумолкли. А, заговорив, стали искать слова посерьезнее и поторжественнее. Теплые отсветы вечера падали на лица.

Небудничными были на них одежды, небудничными должны были быть чувства, мысли, даже голоса, но порой сквозь завесу сентиментальных сетований прорывалось и одно-другое искреннее слово.

В синих сумерках тихо кружились пары, хотя перед глазами еще мелькала розовая полоска неба. Сначала Юозас ломал голову, как заговорить с Нийоле, а когда заговорил, слова полились сами. Девочки кружились в том же ритме, все более заражаясь мелодией, стараясь отозваться на нее каждым движением. Склонившись немного набок, крутила жернова танца большеногая Яне, над ней взмывало торжественное лицо Альбинаса, мелькали стройные талии Бернадетты, Марите…

Экзальтированный учитель французского недоуменно смотрел, как Юозас открывает окно в сад. Подошел Римантас, надушенный, постриженный, в сверкающих ботинках, с носовым платком «фантазия» в верхнем карманчике пиджака, в широком галстуке, — такого кавалера всегда встретишь где-нибудь на маевке или на свадьбе: они всегда первыми открывают ворота, откупоривают бутылки с шампанским, когда такие проходят мимо, все замолкают, уступают дорогу, хотя им частенько вслед летят всякие шпильки и насмешки. Вся их молодцеватость как на ладони. Римантас не видел, как у него за спиной засверкали глаза сбившихся в кучу девчонок.

Переваливаясь, как селезень, и то и дело откидывая волосы, подошел Альбинас, вслед за ним зал пересек стройный, подтянутый Стонис; улыбаясь до ушей, как ребенок, который, казалось, ни с того ни с сего вот-вот прыснет, подкатил Мишкенас, круглый, яснолицый, втянувший голову в плечи, неуклюжий, с ручищами борца, но добряк, хихиканьем вторящий смеху других, хотя он сам их и насмешил… Так они прошли через душный зал, в котором перекрещивались взгляды сидевших матерей, отцов и учителей.

В лицо дохнуло прохладой. Над холмом, у подножия которого серебрилась подкова озера, всходил месяц, похожий на непочатый плод, сулящий всевозможные ощущения. Загорались звезды… Тоскуешь ли ты, родная?.. — напевала радиола.

Учитель истории Вайтасюс с помощью супруги убрал со стола последние тарелки — лицо у него было такое, словно он разбирал их неопрятные тетради или дневники. Он зажег свечки, опрыскал водой пол. Усадил вдоль стен матерей. Их было много, с проседью, в белых в горошек платочках. Юозас почему-то выделил глаза одной, которая поглядывала на свою дочь, кружившуюся с ним в расширившемся вдруг зале. Потом он обжегся о взгляд отца Нийоле, тот смотрел угрюмо, испытующе, и Юозас почему-то подумал, что никогда не перешагнет порог их дома. Им бы только один жених подошел — Римантас, подумал он, хотя доверчивая рука Нийоле покоилась у него на плече. Энергичный, приветливый, непоседа, Стонис трещал фотоаппаратом или все время копался в радиоле, демонстрируя свои недюжинные технические способности. «Танцуйте, чего не танцуете!» — кидался он то к одному, то к другому. Задумчивый, на целую голову выше других, стоял Альбинас. Словно жених, только что удостоившийся руки столь желанной невесты, ерзал нетерпеливый Римантас, без устали вытирающий белым носовым платком потные ладони.

Гремел многоголосый хор.

— …Такое ощущение, словно я что-то теряю…

— Эти слова из какой строфы? Нет, это не ты придумал.

— …Хватит, кончай со своей унылой мизантропией…

— …Ну чего ты так раскис…

— …Тебя, Юозас… просто не дозовешься…

— Я всегда стоял за дверьми.

— Ах, сделай милость, не говори так, — и Нийоле крепко сжала его руку.

— …Веришь ли ты… чувствуешь ли ты, что́ здесь красиво и что этого никогда не будет и никогда не повторится, что мы, как уверяют учителя, вечно будем вспоминать?..

— …Нас нарядили, как куколок…

— …А я знаю, чувствую сердцем, по тому, как оно колотится, мы будем вспоминать, и еще как. Будем звать друг друга и не дозовемся никогда-никогда… И не будет у нас ни друзей, ни этих парт… Разлетимся кто куда…

— Что с тобой?

— Ничего, сейчас пройдет.

— Ты всегда все делаешь наоборот: когда тебя гладят, ты ощетиниваешься, когда тебя ругают… Почему?

— Зачем тебе знать?

— Я хочу, скажи.

— Ты только посмотри на Альбинаса, как он пыжится, словно…

— Это потому, что он глубже чувствует и мыслит.

— Наивные слова школьницы… Может это у него только поза. Может, он убежден, что так должен вести себя поэт.

— Нет, конечно нет. Ты все стараешься его поддеть. Почему?

— Пойдем лучше во двор или к столу.

— Так девушку никто не приглашает: туда или сюда — неважно. Ей надо предложить одно, то, что ей больше всего по душе.

Музыка, приглушенные голоса, и витает над ними чье-то окаменевшее, серое, заметенное цветочной пыльцой лицо, озаренное лучами завтрашнего рассвета. Может, это твое лицо, Альбинас?

На рассвете, когда они просто одурели от разговоров и танцев, их позвал классный руководитель. Небольшой стайкой выпорхнули они во двор. Занималась заря, молчали улочки, уставленные съежившимися домишками. Не так ли плотно сажают в громадную щербатую с выбоинами печь ковриги хлеба, подумал Альбинас. Только эта печь — улица — еще не накалилась. Утренние сумерки обволакивали их и гладили своими прохладными, росистыми ладонями. За спинами горело школьное окно — в нем отражалось восходящее солнце. Во дворе белела площадка, посреди которой возвышался воздвигнутый еще в довоенные времена памятник: женщина в ниспадающей с плеч накидке, держащая в руке миртовый венок. Где-то над озером, в зарослях камыша, пищала болотная птаха — оттуда, из-за лесов, из-за болот вставало утро, свежее многообещающее, с ясным лицом невесты.

Узкая, выложенная булыжником улочка бежала вниз, упираясь в скопище домов. С юга, словно облака, наползали дымчатые массивы лесов.

От болтливой вчерашней мелодрамы не осталось и следа. Робкие остатки косметики потускнели на девчоночьих лицах, платьица пропитались утренней влагой, растрепались прически. Пыль с измолотого колесами большака оседала на их туфельках и ногах. Девочки молчали, понурив головы, и они слышали лишь собственные шаги и дыхание. Нет, не теми красками рисовал невидимый художник занимающийся день, долгий, горячий, пыльный день страды на Аукштайтийской земле. И все снова вдруг позавидовали тому, кто считался у них поэтом.

— 24-е июня 1960 года. В глухом уголке восточной Аукштайтии закончился выпускной вечер восьмого выпуска, — торжественно возвестил Юозас, когда они с Нийоле шли мимо белого здания — бывшего господского поместья.

— Ты все время ехидничаешь? — поежилась Нийоле.

— Прости, — и он накинул ей на плечи свой пиджачишко. Лицо ее было озабочено, она явно чего-то опасалась. «А деваха ничего, пальчики оближешь», — услышал чей-то голос Юозас возле спиртзавода. Из темного подвала бывшего солодового цеха вылезли два подвыпивших типа. Юозас и Нийоле ускорили шаг.

Они шли по холмам, заросшим люцерной, на которых стояли женщины, пришедшие сюда доить коров. Домой возвращаться было еще рано. Приятно пригревало солнце, свет трепетал на склонах, лучи его переливались в воде у бродов. Нийоле шла быстро, совсем не глядя на него, и высокие, клонившиеся к тропке стебли травы стукались о ее икры. Тогда Юозас первый раз в жизни увидел, как сверкает роса. От босых ног Нийоле на утрамбованной, потрескавшейся глиняной тропе оставались влажные, странно волновавшие его следы…

Юозас все время останавливался. Наконец он решился, привлек ее к себе, поцеловал, не сразу ощутив вкус ее губ. Губы были прохладные, словно в росе. Глаза наполнились светом, в них затрепетали маленькие тени ракитовых листьев, Юозас скользнул взглядом по профилю Нийоле, увидел на холме женщину, которая стояла как вкопанная подле пощипывающей траву коровы…

Занимающийся день все настойчивее вступал в свои права. Отшвырнув одежду, она забрела в бодрящую, живительную воду. Зрачки ее вдруг сузились, и в откинутую шею жадно впилась своим жалом змея первой любви, она обвилась вокруг упругой талии, вокруг ног, бедер, хотя Нийоле все еще пыталась сопротивляться.