Большая барахолка — страница 4 из 41

л отец. — Все лесное трудно приручается». Я смотрел на беглое кресло и соображал, не лучше ли будет его привязать, но оно и не пыталось удрать, стояло с уставшим видом и только тихонько потрескивало перед камином. Мне даже стало жаль его, так что иногда, когда отца не было дома, я, небрежно насвистывая, выходил и оставлял дверь незатворенной. Однако кресло ни разу не воспользовалось возможностью сбежать; то ли потому, что вокруг, в полях, было по колено снегу, то ли потому, что оно, как знатный пленник, дало моему отцу честное слово не повторять попытки к бегству; так или иначе, оно стояло не шелохнувшись, спиной к открытой двери, которая скрипела на ветру. Да, я сочувствовал ему и жалел, что никак не могу с ним пообщаться. Оно выглядело таким одиноким и в то же время таким благородным и гордым, что у меня сжималось сердце. Наконец однажды вечером я не выдержал. Ухватил кресло и вытащил его за порог. Оно было намного выше меня, семилетнего, а лес находился в двух километрах от школы, на склонах ближайших холмов. На каждом шагу я по пояс проваливался в снег, время от времени садился отдохнуть прямо в сугроб, из которого торчали голые верхушки кустов, и снова вставал и шел дальше. Уже темнело, и мне совсем не улыбалось очутиться ночью в лесу, тем более в компании с креслом — кто его знает, что у него на уме. Я дотащил его до первых елок и бросил — мне вдруг показалось, что деревья угрожающе обступают меня и вот-вот заколдуют, превратят в какой-нибудь куст в отместку за своих собратьев. Я бросился бежать и слышал, как они несутся за мной. К счастью, отец вышел мне навстречу, я с плачем бросился ему на шею и рассказал, что кресло опять ушло из дому, я дошел за ним до самого леса, но там потерял его следы. Ничего страшного, сказал отец, это не первый раз, дикие лесные жители часто сбегают, но всегда возвращаются обратно. И правда, на другое утро, спускаясь к завтраку, я увидел наше кресло — оно стояло себе как ни в чем не бывало перед камином, уютно покрякивало и грелось у огня. Честно говоря, я даже расстроился, кресло потеряло мое уважение, и на этом между нами все было кончено… Однако в мебели, стоявшей в квартире Вандерпутов, не оставалось ничего лесного. Обитые атласом сиденья и спинки придавали стульям и диванам женственную округлость, в вещах угадывались не столько формы, сколько грациозные позы, в которых они застыли, сохраняя величие и достоинство. Словно попавшие в плен живые существа. Мне хотелось их освободить. И чудилось, будто они испускают тяжелые вздохи. Возможно, просто потому, что, несмотря ни на что, я оставался четырнадцатилетним мальчишкой и волшебство, которое, по воле отца, окутывало в моих глазах все вокруг, еще не до конца улетучилось. Но скорее дело было в самом Вандерпуте. Уж очень не подходил он к собственной мебели, и это сразу чувствовалось. Он по-хозяйски расхаживал по гостиной, но меня не оставляло странное впечатление, что он в этой квартире лишний, чужой и только нарушает уют. И хотя он запросто, выставив пузо и сдвинув картуз на затылок, развалился в старинном золоченом кресле и принялся чистить ухо мизинцем, все равно было ясно: он тут не дома. Он захватчик, и вещи не давали ему забыть об этом.

— Жозетта, Жозетта! — позвал он, едва успев присесть.

На его зов из соседней комнаты вышла девчонка. Она стояла спиной к свету, поэтому единственное, что я с первого раза разглядел в ней, — это огненно-рыжие волосы. Она как-то странно держала перед собой руки с растопыренными пальцами.

— Да, папочка?

Голос у нее был странный — хрипловатый, как будто сорванный. Никогда таких не слышал.

— Вот познакомься, Жозетта, молодой человек прямо от партизан.

— Оно и видно.

— Он воспитанник нации, Жозетта.

— Бедняжка! Не сердитесь, что я не подаю руки — только что накрасила ногти.

Она помахала пальцами, чтобы поскорее просох лак.

— Свари-ка нам кофейку, — попросил старик, потирая ладони, — да сделай яишенку. Мальчик ничего не ел, с тех пор как Франция взяла его под опеку.

— Надолго он к нам?

— Надеюсь, — напыщенно произнес старик. — Надеюсь также, что вы поладите. Мы заживем одной, пусть маленькой, но сплоченной семьей и будем во всем поддерживать друг друга. В жизни всем нужна поддержка. Особенно одиноким старикам вроде меня.

Жозетта вышла, покачивая бедрами, в гостиной остался запах ее духов. Старик брезгливо принюхался и сказал:

— Куда это годится, девчонке всего четырнадцать лет, а она вон как надушилась!

— Что, понравилась тебе моя сестра? — спросил Вандерпут-младший.

Я посмотрел на него. Волосы, положим, у них одинаковые. Но он некрасивый, а она…

— Странный у нее голос, — сказал я.

— Ну да, — ответил Леонс. — Она над ним здорово потрудилась.

— Как это?

— Вычитала в одном киношном журнале, что Лорен Бэколл — ну, знаешь, знаменитая актриса — долго добивалась, чтобы голос у нее стал таким, как теперь, сексапильным и все такое, каждое утро забиралась на гору и часами орала во все горло, пока однажды что-то у нее там не лопнуло и не прорезался такой вот голосок. И она сразу контракт получила, а потом прославилась и вон даже за Хамфри Богарта замуж вышла.

Я только хлопал глазами — эти имена мне ничего не говорили.

— Ну вот и сестрица давай каждое утро в Булонском лесу надрываться, пока не накричится до крови или полицейский не прогонит. Тоже хочет сниматься в кино.

— Понятно.

На самом деле я ровным счетом ничего не понимал.

— Я беспокоюсь за малышку, — сказал старик, мрачно глядя на Роксану. — Париж — опасное место для молоденьких девушек.

— Ага, — поддакнул младший Вандерпут, — что ни улица, то панель.

— У нее богатое воображение, — продолжал Вандерпут, обращаясь ко мне, — а это очень вредно для девиц. Все начинается с фантазий и заводит очень далеко.

Девчонка принесла яичницу и кофе. Теперь, на свету, я хорошенько разглядел ее. Лицо ее казалось очень маленьким — из-за пышного облака волос. А зеленые глаза — огромными, тем более что, глядя на меня (довольно пристально), она раскрывала их еще шире, будто не столько смотрела, сколько выставляла свои глаза напоказ.

— Папочка!

— Что, Жозетта?

— Как зовут этого… малыша?

Ей явно хотелось меня унизить.

— Да, правда! — спохватился старик. — Я и сам забыл его имя… — Но тут же и успокоился. — Впрочем, это совершенно не важно. Все равно надо придумать ему другое.

Я вскинулся, не допив свой кофе:

— Это еще зачем?

— Как в подполье. Из осторожности.

Он подмигнул, но объяснение его от этого не стало более убедительным.

— Послушайте, — сказал я, — меня зовут Люк Мартен, а мою собаку — Роксана. И нравится вам это или нет, меня не колышет.

— А он ничего! — сказала девчонка.

— Подлей ему еще кофе, — сказал старик, — для успокоения.

Жозетта подошла почти вплотную и наклонилась над моей чашкой. На ней был обтягивающий свитерок, под которым, точно два зверька с острыми мордочками, прятались груди. Волосы касались моей кожи. У меня перехватило горло, я судорожно сглотнул. И почувствовал — черт, черт! — как кровь приливает к лицу. Я краснел и ничего не мог с собой поделать.

— Ага, проняло! — сказала девчонка. — Весь красный стал. Как мило!

— Хотел бы я знать, как это у тебя получается! — хмыкнул Вандерпут-младший.

— Очень просто, — сказала она. — Надо просто подойти поближе и легонько дунуть. Действует безотказно — падают штабелями. Это потому, что у меня есть умф!

— Что-что? — удивился старик.

— Умф, — невозмутимо повторила Жозетта. — Такое американское словечко. По-нашему — изюминка.

Я ни слова не понимал из того, что они говорили. Голова шла кругом. Вспомнилась басня Лафонтена, которую когда-то мне читал отец, про двух крыс: городскую и полевую. Я полевой крысенок, думал я, а они городские. И мне еще учиться и учиться. Но тут старый Вандерпут, видно, решил, что беседа затянулась, он поставил свою чашку, вытер усы и сказал:

— Ну, детки, за работу!

И семейка занялась каким-то загадочным и, на мой взгляд, совершенно бессмысленным делом. Старик водрузил на стол здоровенную коробку с надписью U.S. Army, в которой лежало много-много маленьких конвертиков с таким же штампом. Вандерпуты вскрывали их и перекладывали содержимое в другие конвертики, точно такие же, но без штампа, которые потом аккуратно заклеивали. В конвертиках лежали какие-то круглые резиновые штучки — я понятия не имел, что это такое и зачем нужно. Все трое работали быстро, ловко, а скоро к ним подключился и я. Жозетта время от времени посматривала на меня с кокетливой улыбкой. Старик трудился сосредоточенно, серьезно и так шумно сопел, что усы его трепетали всякий раз, когда он, прежде чем заклеить конвертик, бережно проводил по краешку языком. Иногда он прерывался, вытаскивал из жилетного кармашка похожие на луковицу часы и смотрел на циферблат. Без десяти шесть он налил себе стакан воды, а в шесть ровно достал из ящика стола коробочку с таблетками, проглотил одну штуку и снова погрузился в работу, время от времени обращаясь к детям с вопросами.

— Ле Ша прислал товар?

— Пятьдесят кило, — ответила Жозетта. — Туалетное мыло.

— А сульфамиды?

— На этой неделе пусто. В «Кламси» была облава.

— Да?

— Ничего особенного, просто проверка документов. Ничего, конечно, не нашли.

— Значит, о пенициллине ничего не слышно?

— Говорит, надежда есть. Но не обещает.

— А я рассчитываю завтра получить, — подал голос Леонс. — Бракованная партия.

— Не важно. Главное, чтобы была надпись «пенициллин» и приличная упаковка. Хорошая упаковка много значит в жизни! — сказал старик.

— Упаковка-то в порядке!

— Большая партия?

— На сто тысяч франков. Отдают все или ничего. Старик поморщился:

— Кто продает?

— Пабло.

— Тогда не надо. Это вор. Чем с ним связываться, лучше сдохнуть.

Он быстренько перекинул еще несколько резинок из одних конвертиков в другие.