Большая дорога — страница 17 из 63

Все стояли в замешательстве вокруг туши медведицы, и у всех было такое чувство подавленности, словно в дом внесли гроб. Один лишь Тарас Кузьмич суетился, стараясь как-нибудь сгладить это неприятное чувство.

— Хищников нужно убивать без всяких философий… Медведи приносят большой вред сельскому хозяйству… — говорил он унылым голосом, и эти общеизвестные истины только усиливали чувство душевной тяжести, которое испытывали все, и никто не смотрел на него. — Одним выстрелом ты, Боря, убил четырех медведей…

— И уважение к себе, — тихо добавил Белозеров.

— Нужно снять шкуру, — как бы не слыша этих слов, сказал Борис отцу. — Наташа возьмет ее с собой в Москву.

Наташа, широко раскрыв глаза, смотрела на Бориса, испытывая жгучий стыд и страх, что этот человек будет ее мужем. Но еще более потрясло ее то, что Борис не понимал низости своего поступка, — возбужденный, красный от волнения, он наливал в стакан вино и жевал что-то, ворочая своими тяжелыми челюстями.

«За что же я могла полюбить его?» — с ужасом подумала Наташа.

Она познакомилась с Борисом в прошлом году, на студенческой вечеринке. Огромный, сильный, пышущий здоровьем, он показался ей олицетворением той силы, какой нехватало ей самой. Когда она возвращалась домой поздно ночью, Борис шел рядом, и Наташа надежно опиралась на его руку, как на дубовые перила. Потом оказалось, что Борис умеет как-то легко делать все житейские дела, которыми Наташа не любила заниматься, потому что не была приспособлена к этому. И вскоре случилось так, что Борис стал необходим в ее жизни, как бывает необходим зонтик в дождь или знойный полдень. Наташа решила, что с таким человеком будет удобно жить, — он избавит ее от мелочных забот, добудет все, что нужно для жизни.

Теперь она чувствовала раздражение против этого пышущего здоровьем и силой человека с мелкой душой мещанина. Она растерянно оглянулась, ища глазами Владимира и стыдясь встречи с ним. «Что теперь он подумает обо мне? Я должна объяснить ему все… Я скажу, что одного «зонтика» недостаточно, чтобы жизнь была счастливой… Нужно что-то еще… что-то еще».

Тимофей, кряхтя, вытащил тушу из комнаты. На полу осталось темное кровяное пятно, и Анна Кузьминична закрыла его половичком. Ирена занялась медвежатами, пытаясь напоить их молоком, медвежата жалобно и тоненько пищали, как котята. Они были еще слепые.

Анна Кузьминична со слезами на глазах перемывала посуду на кухне. Ей было обидно, что светлый день омрачился скандалом.

— Все испортил твой нервный сынок, — сказал Тарас Кузьмич, засучив рукава, и стал натачивать длинный нож на бруске; он был очень похож на мясника, толстый, краснощекий, лысый. — Это все результаты твоего свободного воспитания, — он презрительно подчеркнул слово «свободного». — Если бы даже и было основание какое-нибудь, то промолчи, не порти всем настроения. Не помню, кто сказал: «Истинное благородство не в том, чтобы не проливать суп на скатерть за общим столом, а в том, чтобы не замечать, что другой пролил суп». Такт надо иметь, а у Владимира нет такта… — Тарас Кузьмич попробовал пальцем острие ножа. — Окорока мы закоптим, а из мяса наделаем колбас… Борис убил зверя. При чем же тут подлость? Подумаешь, медвежат стало жалко!.. Толстовство!

— Не в медвежатах дело, — сказала Анна Кузьминична. — Борис обманул всех, чтобы одному взять медведя. Это нечестно…

— Он говорит, что Тимофей наткнулся на медведицу случайно и некогда было уже посылать за остальными: она могла уйти.

— Но Тимофей успел съездить за лесничим и прокурором… Твой Борис думает только о себе, — он был такой и в детстве… Да, у него здоровые нервы… слишком здоровые, чтобы тонко чувствовать, — взволнованно сказала Анна Кузьминична.

— В здоровом теле здоровый дух, говорили римляне, — поучительно сказал Тарас Кузьмич, шаркая ножом по бруску.

— Ах, мы никогда не поймем друг друга! — воскликнула Анна Кузьминична, выходя из кухни, чувствуя, как к глазам подступают слезы.

Ей было обидно, что все хлопоты ее и заботы о том, чтобы встреча Нового года прошла как можно веселей, пошли прахом, что погасло то радостное чувство удовлетворения, какое испытывала она оттого, что все хорошо зажарилось, испеклось, сварилось, все выглядело аппетитно, красиво, все было вкусно, что за столом сидели самые близкие, самые почетные гости.

А теперь, видя угрюмые лица гостей, она думала, что не только Тарас, но и другие считают ее виновной в том, что у нее такой невоспитанный, бестактный сын.

— Вы уж извините, что так вышло, — сказала она академику, приглашая его снова за стол. — Володя всегда вот так… прямо…

— У вашего сына хорошая душа, чистая, открытая. Вы можете гордиться своим сыном, — сказал академик. — Он вот прямо сказал, в лицо, а я не мог, хотя подумал так же, как и ваш сын. У меня нехватило смелости… Результат лицемерного воспитания: не говорить открыто того, что думаешь, улыбаться, когда у тебя сжимаются кулаки от гнева. В нас воспитывали двоедушие, лицемерие, уменье маскироваться. И это въелось в нашу душу навсегда, на всю жизнь. На смену нам идут чистые сердцем…


Приехал Шугаев. Третий день он разъезжал по району — поздравлял народ с Новым годом. Иван Карпович сам ввел этот обычай и строго соблюдал его уже много лет: он приезжал в селение, говорил несколько ласковых, веселых слов и, пожелав людям доброго здоровья и благополучия, ехал дальше. Людям нравилось, что сам секретарь райкома партии приезжает к ним издалека и не за тем, чтобы требовать от них чего-нибудь, а просто поздравить с наступающим Новым годом, как поздравляют своих родных и близких. Но потом, когда Иван Карпович обращался к людям с какой-нибудь просьбой: ускорить уборку хлеба или засеять побольше льна, — люди уже сами, без лишних напоминаний, с удовольствием выполняли каждую просьбу Ивана Карповича, как «своего» человека.

— Давайте выпьем за народ наш! — предложил Шугаев, поднимая стакан. — За нашего хозяина, бывшего батрака, ставшего большим человеком нашего общества…

— Разве вы были батраком? — спросил академик, чокаясь с Николаем Андреевичем.

— Пять годов. У вашего папаши, — улыбаясь, сказал Николай Андреевич.

— Вот как, — пробормотал академик, рука его дрогнула, и вино пролилось на скатерть. — Глупо умер старик… Сосулька с крыши свалилась — и по голове…

— Помню, помню этот день, — сказал Тарас Кузьмич, — Николай Андреевич снег с крыши счищал… Падали сосульки… падали!

Все умолкли, и настала такая тишина, что было слышно, как тяжело дышит Андрей Тихонович.

— Выпьем за народ наш! — повторил Шугаев, чтобы прервать эту неприятную тишину. — За вас, Викентий Иванович!

— Простите, — смущенно пробормотал академик, — вот видите, какой же я народ? Народ — это вот те, кто своими руками добывает хлеб… Вот как Николай Андреевич… А мы интеллигенция. Люди мысли…

— С этой точки зрения и Николай Андреевич такой же интеллигент, как и вы. Он ведь тоже академик, — сказал Шугаев.

— Как? Я не понимаю вас, — удивленно проговорил Викентий Иванович.

— Сегодня мне позвонили из Москвы и сказали, что Николай Андреевич за свои заслуги в области колхозного строительства избран членом Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина. Поздравляю, Николай Андреевич! — Шугаев подошел к Дегтяреву и обнял его.

Все обступили Николая Андреевича, а он смущенно улыбался, не понимая, какой же он академик, когда не кончил никакой школы и даже в земском училище учился только одну зиму. А то, что он делал в колхозе двадцать лет, казалось ему, не имело никакого отношения к науке и было обыкновенным трудом, каким была заполнена вся его жизнь и жизнь его предков.

И Шугаев, подметив недоумение в глазах его, заговорил о том, что тысячи лет люди жили «кажон сам по себе», в своей норе, мало чем отличаясь от любого зверя, который тоже живет в своей норе, избегая себе подобных. Но в Спас-Подмошье уже двадцать лет люди живут объединенно на общей земле, и эту объединенную жизнь сотен людей организует председатель колхоза Николай Дегтярев, который нигде не учился сложному делу управления людьми на разумных началах коллективного труда, потому что нигде и никто до него такого не делал и научить Дегтярева никто не мог. Он сам проложил новый путь в жизни своим умом, своей догадкой, своим талантом руководителя. И теперь другие будут учиться у него, Николая Дегтярева, и не только шемякинцы, которые еще не научились разумно жить и трудиться, но и китайцы, и немцы, и французы, и болгары, и все, все человечество…

И когда Шугаев сказал это, все вдруг с изумлением посмотрели на Николая Андреевича, будто увидели его впервые, хотя Шугаев не сказал ничего такого, что было бы неизвестно им. Нет, все это они знали и сами, все это окружало их, но они не вдумывались в это, не вглядывались, потому что торопились все вперед и вперед, а Шугаев вдруг остановил всех и сказал: посмотрите, какое великое дело вы совершили сами!

— Мужик стал коммунистом, — продолжал он, — и это самое изумительное, что мы сделали, товарищи, за годы советской власти. Мы можем гордиться, что создали новый тип крестьянина, который научно мыслит и научно трудится на своей земле…

— Позвольте, кто это «мы»? — спросил академик, потому что Шугаев, говоря, все время смотрел на него.

— Все мы… и я… и вы, Викентий Иванович. Большевики…

— Простите, я беспартийный, — пробормотал академик.

— Это не имеет значения, Викентий Иванович, — с улыбкой сказал Белозеров. — Мы делаем одно дело: создаем новый мир… будущего человека…

— Я не люблю громких слов, — сердито сказал академик. — О будущем писали и говорили сотни лет… А человек попрежнему, как и сто лет назад, остается неизменным… Вот вы сами видели сейчас, кому достался медведь…

— В семье не без урода, — сказал Шугаев. — Но вы, Викентий Иванович, видите урода и не видите всей семьи…

— Что ж, пойдемте, посмотрим вашу «семью», — с вызовом и веселым озорством проговорил академик. — Побродим по деревне, посмотрим настоящих, живых, обыкновенных людей… Кстати, и головы проветрим.