— Да. Я приехала из деревни, — ответила Маша по-немецки.
— Ах, вы говорите по-немецки! — с радостным изумлением воскликнула рыжеволосая. — Как это приятно слышать!
— Немецкий язык — самый красивый язык в мире, — изрек офицер равнодушно-официальным тоном.
— Да, мне тоже нравится немецкий язык. Вот, например, у Гейне есть замечательные строчки, — вся зардевшись, сказала Маша и, как-то сразу побледнев, впадая в задор, продекламировала:
Я войско прусское видел вновь —
В нем перемены мало…
Все тот же дубовый и точный народ,
Попрежнему их движенья
Прямоугольны, а на лице
Застывшее самомненье…
Владимир сжал руку Маши, и она умолкла, но, ощутив дрожь ее пальцев, Владимир неожиданно для себя сказал с таким же задором:
Все так же навытяжку ходят — прямо,
Как свечи, в узкой одежде,
Как будто проглотили прут,
Которым их били прежде…
— Это написал не немец, а еврей Гейне, — злобно прорычал Фукс.
Но тут погасли огни, и публика повалила в зал.
— Машенька! Дайте я вас поцелую! — восторженно шептал Коля. — Как вы чудесно дали им в рожу!
— Нет, это ужасно грубо… бестактно! — с возмущением сказал Протасов. — Ведь у нас с ними договор…
— В этом договоре не сказано, что я должен разговаривать с ними с угодливой улыбочкой. Для меня фашисты были и остаются врагами, — ответил Владимир.
Маша сказала, что у нее разболелась голова и она не может оставаться на концерте.
— Я провожу вас, — сказал Владимир.
Они дошли до памятника Тимирязеву и повернули на бульвар. Легкий морозец подсушил снег, и он хрустел под ногами, как битое стекло.
Золотая цепочка электрических фонарей тянулась вдаль, к памятнику Пушкину. На бульваре было безлюдно. Перекликались галки, ночевавшие на вершинах деревьев. Две девушки обогнали Владимира и Машу, громко разговаривая и смеясь.
— Вот и снова весна, — сказала Маша, радуясь, что они вдвоем. — Скоро пахать, сеять… Приедете посмотреть?
— Да, да… Непременно приеду. У меня не выходят из головы эти четыреста миллионов зерен… — Владимир взял Машу за руку и поцеловал.
— Чего это вы? — вздрогнув, не помня себя от счастья, прошептала Маша.
— Люблю я вас, Маша… давно-давно… — прошептал Владимир, удерживая руку ее в своей руке.
Они сели на скамью и долго молчали. Только спустя много времени они заметили, что ноги их в воде, которую не мог сковать легкий морозец, — весна была вокруг: и в этой живой воде, и в крике галок, и в тепло сиявших звездах, и в смехе, доносившемся из затемненных уголков бульвара.
— Ты слишком близко к сердцу приняла мои слова о большом счастье, — сказал Владимир: ему хотелось освободить Машу от того нравственного обязательства, которое заставило ее уехать в Шемякино. — Осенью ты непременно приедешь в Москву, поступишь в Тимирязевку…
— Я уже поступила на заочный курс… И мне не нужно теперь переезжать в Москву, — сказала Маша с радостным оживлением. — И знаешь, там очень интересно, в Шемякине… Там много очень хороших людей… И мне не хочется уезжать оттуда… И невозможно. Как же так уехать? Скажут: «Вот наговорила нам всяких хороших слов, а как претворять их в дело, так уехала». Ведь это же будет нечестно с моей стороны. Правда?
Владимир молчал, соглашаясь с ней, и протестуя, и чувствуя, что не имеет права протестовать, потому что сам натолкнул Машу на эти правильные мысли.
Владимир проводил Машу до квартиры генерала Михаила Андреевича и условился с ней встретиться на другой день у скульптора.
Маша плохо чувствовала себя у генерала. Ей не нравился праздный образ жизни Ирены, ее двусмысленные шуточки с адъютантом и то, что Ирена курила, наполняя пепельницу окурками, красными от губной помады. На другой день она перебралась к Егору Андреевичу Дегтяреву. С женой его Маша близко сошлась еще в Спас-Подмошье, куда Дарья Ивановна приезжала каждое лето с детьми.
Дарья Ивановна встретила Машу, как самую близкую родственницу. Маленькая, кругленькая, быстрая, говорливая, она сновала из комнаты в комнату, что-то делала и в то же время успевала рассказать Маше, какие у нее славные ребятишки: Васенька, Ванечка и Катенька; она показывала их тетрадки и дневники с отличными отметками, их рисунки, а через минуту голос ее раздавался уже из ванной комнаты, где Дарья Ивановна стирала белье, потом из кухни, где на плите что-то бурлило и шипело, распространяя по комнатам вкусный запах.
— Мой Егор Андреич и ребятишки не могут без мясного. Давай им и давай мяса, чисто тигрята какие. У Егора Андреича работа тяжелая — все возле горячего железа, ему питание надо хорошее. Так у меня и уходит весь день на заботы: то на базар, то по дому, к вечеру без ног остаюсь, — говорила Дарья Ивановна, а сама улыбалась, и видно было, что ей приятно бегать, хлопотать, «оставаться без ног», — в этом она видела великий смысл своей жизни. — Детей своих вырастить, в люди произвести — самое превеликое дело. Есть такие матери: детей нарожают, а сами с портфелишкой на службу — и вся их забота, а ребятишки на улице шляются, то под трамвай попадают, то безобразничают… Я бы таких матерей со службы выгоняла. Иной раз и книжку прочитать не управишься. Ну, верно, возле детей трудно: зато радостно мне, что все детишки учатся, вся одежа вымыта, все заштопано, зашито аккуратненько. И про меня даже в школе говорят: пример, мол, вы, Дарья Ивановна, для матерей. Старшенький мой, Никитушка, при университете оставлен, по научной линии пошел, — все профессора удивляются. Никитушка планету на небе открыл какую-то, а ему с Петрова дня нынче только двадцать пятый пойдет… Широко разросся дегтяревский корень. Вот и Володенька Николая Андреича далеко пойдет, — сказала Дарья Ивановна.
Она знала, что Маше приятны ее слова, и Маша, растроганная лаской, сказала, что летом она выйдет замуж за Владимира.
— И я приеду, Машенька, погостить. Попляшу на твоей свадьбе… Люблю я деревню, Машенька! По грибы ходить, сено ворошить…
К вечеру собрались дети — все здоровые, скромные, чисто одетые; потом, уже совсем поздно, пришел Егор Андреевич.
— Трудно вам, Егор Андреевич? — спросила участливо Маша.
— Он и называется — труд. А без труда как же? И пословица говорит: «Поработаешь до поту — поешь в охоту», — с улыбкой ответил Егор Андреевич. — Наша работа у прокатного стана горячая, быстрая, надо, как говорится, ковать железо, пока горячо. Вот у нас всегда спор с Николаем. Он говорит: на поле трудней, там в часы не уложишься, а в летнюю пору хватай и хватай от зари до зари да под пекотой солнечной. А у вас, мол, на заводе, все по часам, под крышей, ни солнце, ни дождь не мешают…
Крепкий, сухой, с темными руками и строгим лицом, он напоминал мореный дуб, пролежавший на дне реки несколько веков. Во всей фигуре его чувствовалась уверенность в себе и убеждение в том, что то дело, которое он творит всю жизнь, самое важное.
— Николай Андреевич просит вас помочь нам достать проволоку для колхоза, — сказала Маша, передавая ему письмо. — Мы хотим протянуть электрические провода в Шемякино.
Прочитав письмо, Егор Андреевич снял очки, усмехнулся.
— Как провода у нас взять, то это Николай с удовольствием. А как людей нам дать, то «самим мало»… Мужик!
— Каких людей? — удивленно спросила Маша.
— Набирали мы учеников в прокатный. Дело, сама видишь, тяжелое, тут нужен крепкий народ. Ну, написали от завода в «Искру», как вы наши подшефные, чтоб отпустили к нам молодых парней человек двадцать. А Николай ответил: «У самих мало народу…»
Маша знала, что Дегтярев удерживал всех, кто хотел уехать из колхоза в город, и считала, что он поступает правильно, заботясь об интересах колхоза. Но теперь ей стало стыдно, что она просит помощи у завода, которому отказали в людях.
— Завтра пойдешь со мной, Маша, к директору завода. Может, и даст, — сказал Егор Андреевич. — Он любит, когда его просят. Поломается-поломается, а все-таки даст. Ты ему только завод похвали. Он это любит.
Директор завода Туманов, грузный, с одышкой, краснолицый, выслушав Машу, решительно сказал:
— Не дам.
— Почему? Металл у нас есть, — сказал Егор Андреевич.
— Он, Николай Андреевич-то, знает, чья кошка съела сало. Мне не пишет, а тебе, Егор Андреевич: думает, брата, мол, уважают на заводе, дадут. Тебя, Егор Андреевич, сам знаешь, все мы уважаем и ценим, а металла братцу твоему не дам. Пусть припомнит нашу просьбу…
Маше хотелось защитить Дегтярева, и ей было досадно, что Дегтярев скрыл от нее просьбу завода.
— Конечно, нехорошо получилось, — сказала Маша. — Но ваш завод такой могучий, что вам ничего не стоит дать несколько тонн металла…
— Завод-то наш на всю страну! — с гордостью сказал директор. — И мне эти сто тонн — плюнуть… Не в том дело, а проучить надо вашего Николая Андреевича, чтобы понимал, что без нас, без завода, ему нет жизни… — он помолчал и уже умиротворенно сказал: — Металл дам, ежели достанете резолюцию у Белозерова. Он ведает распределением металла в стране. Без него нельзя.
«Это тот член правительства, что приезжал к нам на медвежью охоту», — с облегчением подумала Маша. Ей вспомнился веселый, заразительный смех Белозерова.
— А ты, Егор Андреевич, покажи гостье завод. Пусть полюбуется, — сказал на прощанье директор. — Пусть там расскажет, в деревне, зачем нам много людей нужно.
Маша впервые была на большом металлургическом заводе. Оглушенная криками паровозов, кранов, звоном железа, она шла за Егором Андреевичем, робко оглядываясь по сторонам, а он смеялся.
— Вот и я так двадцать лет назад шел по этому двору и шарахался. Да разве сравнить с тем, что тут было в двадцатом! Завод и тогда славился на всю Россию, а вспомнишь — смешно: просто сказать, большая деревенская кузница. И все, что видишь, выстроено за эти двадцать лет… И я строил. Горжусь.
Они вошли в прокатный цех, и Егор Андреевич бесстрашно переступил через огненную полосу раскаленного железа, изогнувшуюся, покрытую чешуйками окалины, похожую на змею. Маша растерянно остановилась.