Большая дорога — страница 34 из 63

— Стой! Стой! — закричал вдогонку Николай Андреевич.

Но Владимир уже свернул на большак, и двуколка скрылась за поворотом.

Мелькали по сторонам березы, двуколку подкидывало на выбоинах и корнях; колеса с шумом разбрызгивали воду, мокрый снег летел из-под копыт в лицо Владимиру. Но он видел лишь закрытые глаза Маши.

Доктор подумал, что в комнату ворвался сумасшедший, когда Владимир, распахнув дверь, крикнул: «Скорей! Она умирает!»

Евгений Владимирович схватил чемоданчик, в котором всегда были необходимые хирургические инструменты, медикаменты, перевязочный материал, и выбежал на крыльцо. Он не спросил, кто умирает, куда ехать, и быстро вскарабкался на двуколку, которая ходила ходуном от тяжкого и шумного дыхания лошади. Бока ее раздувались так судорожно, что, казалось, сейчас лопнут от напряжения.

Владимир рванул вожжи, и Ласточка, круто развернувшись, всхрапнув, вынесла двуколку на большак. Доктор ухватился одной рукой за железный прут, заменявший спинку сиденья, а другой старался удержать чемоданчик. Он закрыл глаза, чтобы не видеть мелькающих берез: ему казалось, что двуколка непременно разобьется о дерево.

Двуколку подкинуло, и доктор ткнулся головой в бок Владимира; очки поползли с носа. Впервые в жизни доктор забыл извиниться. Он поймал очки и уткнулся лицом в чемодан — это, кстати, предохраняло лицо от комьев грязи и снега, летевших из-под копыт.

Ласточка бежала из последних сил, потому что чувствовала натянутые вожжи: она была приучена бежать по этому сигналу. Как всякая хорошо выезженная, но горячая лошадь, она могла перейти на шаг только тогда, когда отпустят вожжи. Владимир забыл об этом и все туже натягивал вожжи, думая лишь о том, что, если он не успеет привезти доктора, Маша умрет. И Ласточка бежала, хотя ноги ее вязли и колеса врезались глубоко в грязь. Возле хомута, седелки и в тех местах, где шлея прикасалась к шерсти, взбилась пена и клочьями падала на дорогу. Но, как всегда, Ласточка высоко держала голову, почти касаясь дуги кончиками настороженных ушей. Она сама свернула к дому Дегтяревых и с разбегу остановилась у крыльца. Николай Андреевич, стоявший на крыльце, увидел, как тяжело опустилась красивая сухая голова Ласточки, потом медленно подогнулись колени и она грузно рухнула на землю.

Николай Андреевич бросился к ней, трясущимися руками пытался развязать чересседельник и вдруг услышал протяжный стон.

— Ласточка… Вставай, вставай, милая! — проговорил он, дергая за повод, но лошадь лежала неподвижно, вытянув ноги, откинув густой, забрызганный грязью хвост, оскалив желтоватые широкие зубы.

Владимир ничего этого не видел. Спрыгнув с двуколки, он схватил доктора за рукав и втащил его на крыльцо.

— Воды! — сказал доктор, показывая Анне Кузьминичне грязные руки.

Пока доктор мыл руки, потом ужасно медленно вытирал их полотенцем, Владимир смотрел на мать, стараясь узнать, что с Машей. По лицу Анны Кузьминичны катились слезы, она смотрела в окно на неподвижную Ласточку и стоявшего над ней потрясенного Николая Андреевича.

Доктор вошел в комнату, где лежала Маша, и за ним ушла Анна Кузьминична, а Владимир стоял перед закрытой дверью не шевелясь, скованный страхом ожидания. Он не слышал громких голосов за окном: сбежался народ. Прибежал и Тарас Кузьмич.

— Разрыв сердца, — сказал он, осмотрев лошадь. — Нужно вскрыть и составить акт. Дело серьезное. Будет следствие, потом суд… Воленс-ноленс, а придется отвечать по закону.

Тарасу Кузьмичу было жаль лошадь, и в то же время он радовался, что она погибла по вине Владимира, что этому самоуверенному и гордому юноше предстоит много неприятностей.

— Такой лошади кругом на сотни верст нет и не будет! Какой экстерьер! А ума-то сколько! Только что говорить не умела, а все понимала… Как человек! — воскликнул он хриплым от злой радости голосом.

Вскоре приехал следователь Вишняков. Это был худой, с болезненным лицом и угрюмыми глазами человек лет пятидесяти. Он ходил сгорбившись, словно его тянул к земле толстый рыжий портфель.

Вишняков вызвал для допроса Владимира. Записав в опросный лист все необходимые сведения о возрасте, месте жительства и занятиях, он сказал глухим голосом:

— Вы допрашиваетесь в качестве обвиняемого в преступлении, предусмотренном уголовным кодексом. По вашей вине пала племенная лошадь по кличке Ласточка, каковая значится в живом инвентаре данного колхоза и оценивается в сумме двенадцать тысяч пятьсот рублей… Вы погубили животное, являющееся народным достоянием…

— Нужно было спасти человека, — подавленно сказал Владимир.

— В данный момент меня интересуют не ваши заслуги, а ваше преступление. Я следователь, а не литератор, описывающий благородные подвиги, — все тем же равнодушным голосом произнес Вишняков. — Вы видели, что по такой плохой дороге нельзя быстро ехать?

— Я думал только о том, что умирает человек…

— В каких отношениях вы находитесь с Марией Орловой?

— На этот вопрос я не стану отвечать. Это вас не касается.

— Это имеет отношение к делу. Если бы умирал кто-нибудь другой, а не Мария Орлова, ну, например, я… вы тоже гнали бы так лошадь?

— Поехал бы тише… шагом, — со злостью сказал Владимир: его приводил в бешенство равнодушный, скрипучий голос следователя. — Да поймите же, что мне очень тяжело… Я виноват, признаюсь… И готов отвечать перед законом…

— Так, подпишите, — удовлетворенно сказал Вишняков, протягивая ему протокол допроса.

Владимир подписал, не читая, и почти выбежал из комнаты. Ему было и жаль лошади и стыдно перед отцом и всеми колхозниками, он даже не показывался на улицу, и в то же время его душила бессильная ярость при мысли, что все это произошло потому, что Борис отомстил ему за Наташу.


Маша быстро поправлялась. И теперь, когда опасность миновала, Николай Андреевич подумал, что Владимир безрассудно погубил лошадь. Он очень тяжело переживал гибель Ласточки и потому, что колхоз понес убыток в двенадцать с половиной тысяч рублей, и потому, что с этой лошадью у него были связаны самые дорогие воспоминания.

Еще в те дни, когда «Искра» только что зародилась и колхозники выезжали в поле на тощих, облезлых от худобы, куцых лошаденках, Николай Андреевич утешающе говорил людям: «Придет день — и у нас будут рысаки почище, чем у отрадненского барина». Мечта об орловском рысаке была пределом его желаний. Была дорога Ласточка и тем, что выходил он ее своими руками и едва не поплатился жизнью, спасая ее темной осенней ночью.

В тот день, когда Николай Андреевич получил повестку о явке в суд в качестве свидетеля, пришло письмо из Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина; его просили сделать доклад на предстоящей сессии Академии о том, как люди в «Искре» достигли своего счастья. Развернув свежий номер районной газеты, Николай Андреевич увидел большую статью Огурцова под заглавием: «Виновник гибели драгоценной лошади должен понести суровое наказание». Огурцов во всем обвинял Владимира, который «поучает других, а сам бессмысленно загнал лошадь». В статье было много цитат, восклицательных знаков, едких эпитетов, и выходило, что студент Владимир Дегтярев — худший из людей.

Приехал Шугаев.

— Машу навестить заглянул, — сказал он, вглядываясь в хмурое лицо Дегтярева. — Что приуныл, Николай Андреевич?

— Да вот «прославились» на весь свет, — с горькой улыбкой сказал Дегтярев, показывая письмо Академии и статью. — Как теперь ехать туда с докладом?

Сели обедать, но разговор не клеился. Все были подавлены.

— Надо было тебе, Владимир, ехать потише, — вдруг проговорил Николай Андреевич.

Владимир молчал, спрятав глаза под густые, такие, как у матери, ресницы, и Анна Кузьминична, любуясь сыном и страдая за него, тихо проговорила:

— Что теперь говорить об этом?.. Хорошо, что Машу спасли… Евгений Владимирович говорил, что опоздай он на пять-десять минут, могла бы и беда случиться непоправимая… Шок у нее был.

Опять наступило молчание.

— А что же ваш заморский гость поделывает? — спросил Шугаев. — Прижился?

— Уехал домой, — сказал Николай Андреевич. — Все скучал он, а я и говорю ему: «Том, твоя родина — Америка, а человек должен жить на своей родине. Ежели там плохо, надо сделать так, чтобы было хорошо, а не убегать в другие страны… Нам, говорю, тоже было плохо в России, но мы никуда не убежали, а прогнали царя, помещиков, фабрикантов и стали жить, как нам хочется…» Он говорит: «Верно, Ник!» Он меня Ником, по-своему, прозвал… Теперь, мол, я знаю, что надо делать у себя, в Америке. «Спасибо, Ник! Поеду к своему народу»…

— Что же теперь делать, Иван Карпович? — сказала Анна Кузьминична; она с ужасом думала, что Владимир должен стать перед судом.

— Да да… «к своему народу», — задумчиво проговорил Шугаев. — Это правильно во всех случаях жизни — к своему народу. А ну-ка, Николай Андреевич, собирай колхозников. А я сейчас сюда этого беса вызову…

— Какого беса? — спросила Анна Кузьминична.

— Огурцова. Редактора! — сказал Шугаев, снимая телефонную трубку.


Николай Андреевич зачитал на собрании письмо Академии и статью Огурцова.

«Теперь начнут трепать», — подумал он, усаживаясь в уголке, чтобы не глядеть в глаза людям.

Первым выступил Андрей Тихонович:

— Бывало у нас в деревне каждый год кто-нибудь да помирал не своей смертью. Брату моему Никифору кишки выпустили: покосы делили, так косой и полоснули по брюху… Трофима Жучкова в лесу встрели. С ярмарки ехал, при деньгах был… Голову ему топором проломили… Аксинью мужик ее по ревности цепом убил… Молотили, он и ударил, а цеп был дубовый… А то Беляйкины имущество после отца делили. Захар, старший, ножом пырнул Сережку, младшего… И до больницы не довезли… Вот и Ивана Карповича кто-то покалечил за то, что к правильной жизни нас звал… А теперь годов десять не слыхать, чтобы человек на человека руку поднял…

— Да и на себя никто рук не наложил… — вставил Никита Семенович.

— И то верно, Андрей Тихонович, — перебила его Максимовна. — Дед у нас был старый, а я еще девчонкой бегала. Про деда все в доме говорили: чужой, мол, век живет. Есть ему не давали. Кричали бывало: «Скорей бы уж подыхал, что ли!» А невестка Анфиса, злющ