Академик деятельно принялся вводить порядок и дисциплину в роте. Заметив, что на вороте гимнастерки профессора Незнамова нехватает пуговицы, он снял пилотку, в подкладке которой торчала игла с ниткой.
— Пришьете пуговицу, а иглу вернете, — сказал он.
— Спасибо, Викентий Иванович, — с поклоном ответил профессор.
— Теперь для вас я не Викентий Иванович и ни академик, а старшина роты. Прошу этого не забывать и обращаться ко мне согласно уставу, — строго проговорил академик.
Весь день Комариков гонял роту по двору, добиваясь четкости поворотов и перестроения на ходу. В сумерки ополченцы улеглись на соломе, разостланной на полу в классах школы.
— Комариков думает, что мы на фронте будем заниматься шагистикой, — раздраженно сказал Протасов. — По-моему, он недалекий человек… Ему больше подходит фамилия Кошмариков…
— Боец Протасов! — раздался вдруг громкий голос академика.
— Да, я слушаю вас, Викентий Иванович, — вяло проговорил Протасов.
— Встаньте, когда с вами говорит командир! — сказал академик, сердито раздувая ноздри; Протасов медленно поднялся. — Во-первых, я для вас теперь не Викентий Иванович, а старшина роты. Во-вторых, товарищ Комариков является вашим командиром, и вы не имеете права умалять его авторитет в глазах бойцов…
— Но ведь мы же не мальчики какие-нибудь, чтобы нас гонять по двору… — начал было возражать Протасов.
Но в это время раскрылась дверь и на пороге появился генерал Дегтярев.
— Встать! Смирно! — крикнул академик и пошел навстречу генералу; остановившись в трех шагах с вытянутыми по швам руками, он громко отрапортовал:
— Товарищ генерал! Первая рота народного ополчения на отдыхе. Никаких происшествий не случилось.
— Здравствуйте, Викентий Иванович, — сказал генерал, протягивая руку. — Вот где нам довелось встретиться…
— Да. Я тоже не предполагал, Михаил Андреевич, — тихо проговорил академик.
— Лежите, товарищи, отдыхайте, — сказал генерал Дегтярев ополченцам. — Не очень, верно, удобно на соломе? Ничего не поделаешь… Все придется испытать… Все… — Он заметил Владимира, с улыбкой кивнул ему. — Что ж, так и должно быть: Дегтяревы не могут сидеть дома в такой час…
— А что нового на фронте, Михаил Андреевич? — спросил Протасов, которому хотелось, чтобы генерал обратил на него внимание и чтобы все знали, что он знаком с генералом.
— А… и ты здесь? — удивленно проговорил Михаил Андреевич и долго молча разглядывал Протасова, как бы стараясь понять, почему этот человек оказался в числе ополченцев. — А я вот назначен к вам командиром дивизии, — проговорил он, не ответив на вопрос Протасова. — Будем сражаться, товарищи, за нашу советскую землю.
В комнату ввалился Тарас Кузьмич с огромным мешком за плечами, согнувшись под тяжестью его, красный, потный.
— Вот где я, наконец-то, застал вас, Михаил Андреевич, — проговорил он, отдуваясь и снимая с плеча мешок. — Весь день ищу… Я тут на курсах был!.. Все учат и учат, на старости лет… А тут хряп — война! Говорят, поезжайте по домам, а как же я поеду, когда ни билетов, ни поездов пассажирских, все забито войсками!.. Боренька вот в ополчение поступил, а Варенька одна теперь дома…
— Что же я могу для вас сделать, Тарас Кузьмич? — генерал развел руками. — Что это вы так нагрузились?
— Да вот купил кое-что домой, не бросать же, — сказал Тарас Кузьмич, садясь на мешок. — Я уж так решил: берите и меня в ополчение… У вас обоз свой будет, лошаденки, а я за ними присматривать буду, в случае какая ветеринарная помощь потребуется — пожалуйста… Вот я и доеду домой.
— Да ведь неизвестно, куда нас отправят. Может быть, совсем в другую сторону, а не к Смоленску…
— На Смоленск, Михаил Андреевич! Точно знаю, на Смоленск… Все войска туда гонят… Самая-то главная сила немецкая оттуда прет… Минск-то сдали… И Оршу сдали мы… К Смоленску немец подходит…
— Ну, раз вам все известно лучше, чем мне, — с усмешкой сказал генерал, — то уж ничего сказать вам не могу. Но советую все-таки не собирать всякие вздорные слухи, а слушать то, что говорят по радио, — сухо проговорил он и, обращаясь к академику, сказал:
— Занесите его в списки роты до особого распоряжения.
Генерал Дегтярев ушел, а Тарас Кузьмич, облюбовав себе местечко в углу, разлегся на соломе, блаженно улыбаясь.
— Боренька, может, калачика свеженького хочешь? — спросил он нежным голосом.
— Нет, не хочется, — пробурчал Борис краснея.
В комнату вошла Наташа с брезентовой сумкой через плечо, на которой был нашит красный крест. Она была в гимнастерке и в темносиней юбке; прозрачные чулки обтягивали ее стройные ноги. Она казалась еще красивей в этом полувоенном костюме; к ней очень шли пилотка, кокетливо сдвинутая набок, чтобы все видели тщательную прическу. Она вошла, громко отстукивая высокими каблучками.
— Все здоровы? — спросила она улыбаясь. — Никто не нуждается в моей помощи?
— Раненых пока нет, — сказал кто-то.
— Нет, есть! — весело подмигнув, воскликнул Тарас Кузьмич. — Есть среди нас раненные в сердце. Хе-хе-хе!
— От этих ран у меня нет никакого лекарства, — с шутливым вздохом ответила Наташа. — Но в одном из классов я обнаружила рояль, и если есть среди вас любители музыки, то я могу помочь вам скоротать время.
Торжественные звуки бетховенской сонаты раздались в сумеречной тишине. Ополченцы лежали на соломе, положив под голову тощие мешки, и слушали, погрузившись в раздумье. И только Борис Протасов знал, что Наташа играет лишь для одного Владимира, на которого она даже не взглянула, войдя в комнату, чтобы никто не догадался о ее чувствах. И он с ненавистью посмотрел на Дегтярева, лежавшего с закрытыми глазами.
«Неужели же сдадим и Смоленск?» — думал Владимир, припоминая, что от Смоленска до Спас-Подмошья всего восемьдесят километров, и ему хотелось, чтобы дивизию направили к Смоленску: только это давало надежду на встречу с Машей.
В ночь под 14 июля дивизия выступила на фронт. Грузовики прошли через центр столицы и повернули на Можайское шоссе.
«Значит, Тарас Кузьмич прав, — с радостным волнением подумал Владимир. — Едем к дому, на Смоленск. Я увижу Машу!»
Перед рассветом колонна остановилась в лесочке, передали приказ замаскировать зеленью машины. Ополченцы дружно принялись за работу, и когда колонна тронулась, актер Волжский воскликнул:
— Смотрите, как красиво! Движется лес! Это как у Шекспира!.. Помните?
Не раньше может быть Макбет сражен,
Чем двинется на Дунсинанский склон
Бирнамский лес…
— Что ж, московский лес двинулся на Гитлера-убийцу. И это добрый знак, — в тон ему сказал академик.
За Можайском, возле деревни Горки, колонна остановилась. Многие побежали к памятнику Кутузову, возвышавшемуся над Бородинским полем: бронзовый орел распростер могучие крылья, блестевшие от росы. Викентий Иванович подошел к подножию памятника, снял пилотку и опустился на колено, склонив седую голову.
— Чудит старик, — сказал кто-то.
Владимир оглянулся и увидел Колю Смирнова.
— И ты в нашем батальоне? — обрадованно воскликнул Владимир.
— Да, в артиллерии. Правда, пушек у нас еще нет, но… будут. И лошади будут. А типы какие у меня в батарее! Наводчиком мастер-зеркальщик из какой-то промартели. Зеркала делал всю жизнь. Всегда навеселе, непонятно, где он только достает водку. А закусывает только луком. У него всегда головка лука в кармане… Но парень замечательный! А еще инженер-аристократ Чернолуцкий. Курит какие-то ароматические папиросы и процеживает воду через вату… А еще есть два брата Лавровы — ездовые. Они извозчики московские, ломовики. Лошадей любят, страсть! И все время друг с другом переругиваются… Но талантливые извозчики!
Коля рассказывал с увлечением; он любил оригинальных людей и был убежден, что в каждом человеке есть талант, только не все умеют пользоваться этой чудесной силой. И у него самого был прекраснейший из всех талантов — уменье открывать в человеке возвышающую его силу.
— А я познакомлю тебя, Коля, с чудеснейшим нашим парторгом, Николаем Николаевичем Гаранским, — сказал Владимир. — Какой же это красивый человек!
— Не люблю красивых, люблю курносых, — шутливо проговорил Коля. — Красивые — редкость, а курносые — массовидный тип.
— Нет, он красив душой, а так даже несуразен: высок, как жираф, а сапоги носит сорок седьмой номер. Старшина наш, академик, совсем замучился, никак не может достать ему сапоги по ноге. И рукава гимнастерки ему только по локоть. Но если существует на земле человеческая совесть, то это она парторгом у нас. А недавно преподавал географию в университете.
— Позволь, да ведь политэкономию мы все изучали по учебнику Гаранского.
— То его отец, тоже Николай Николаевич. Старый большевик, ученый… История этой семьи очень любопытная. Прадед — протоиерей. Дед — народник. Отец — большевик. Гаранские — из тех прекрасных русских интеллигентов, из среды которых вышли Чернышевский, Добролюбов, Чехов… Да вот он сам, Николай Николаевич.
К ним подошел очень высокий ополченец с красной звездой на рукаве, с задумчивыми черными глазами. В выражении его худощавого лица было что-то аскетическое.
— Дегтярев, — сказал он, кивнув в сторону академика, который все еще стоял коленопреклоненно у памятника, — надо сделать так, чтобы никто над этим не смеялся. Не знаю, может, и всем нам нужно было бы последовать его примеру. Ведь, в сущности, мы тоже стоим перед своим Бородинским полем…
— Неужели вы думаете, что и мы оставим Москву? — сердито взглянув на него, сказал Коля Смирнов.
— Нет, я не в этом смысле, а в том упомянул о Бородине, что и нам предстоит сражаться и, может быть, умереть, не увидев победы, хотя именно мы должны сделать ее неизбежной. Ведь те, что похоронены на этом поле, — Гаранский повел рукой вокруг, — принесли победу России, а не те, что вошли потом в Париж.
— Конец венчает дело, — с улыбкой сказал Коля.
— Но есть и другая пословица: «Лиха беда — начало». На нашу долю и выпала эта «лиха беда»… И мы должны хорошо начать. Мы должны стоять насмерть на своем Бородинском поле.