«Ах, какой праздник был бы у нас», — думал генерал, вспоминая, как Фрунзе вручал ему орден Красного Знамени, и снова переживая неугасимую радость боевой юности.
Он ожидал, что Белозеров привезет награды, и, увидев его на пороге, первым делом хотел спросить об этом, но на лице Белозерова была такая усталость, что у генерала не повернулся язык.
«Белозеров — гражданский человек, — огорченно думал Михаил Андреевич. — Ему не понять нашей военной души… Дело ведь не в пустой гордости, не в желании славы. Эх, если бы я был писателем, я рассказал бы, как мои бойцы шли за мной в атаку, увидев на груди моей орден».
— Товарищи командиры и политработники, — сказал Белозеров, заканчивая свое сообщение усталым, хрипловатым голосом: — Два месяца длится сражение на смоленских полях. Когда-нибудь историки дадут справедливую оценку этому сражению и, может быть, назовут его великим, потому что здесь — начало нашей победы… Здесь мы выиграли сражение в смысле историческом… Мы понесли, правда, большие потери… Честь и слава героям, павшим на этих священных полях! — Белозеров с минуту молчал, как бы борясь с собственной слабостью, прорвавшейся в дрогнувшем голосе. — Но мы победили, потому что выиграли время… и тем самым разрушили замысел врага с ходу ворваться в Москву. Теперь этому не бывать!
Раздались громкие аплодисменты, неожиданные на этом строгом совещании оперативного характера.
— Да, мы выиграли сражение за время, которое нужно было нашему Верховному Командованию, чтобы собрать войска под Москвой и подготовить смертельный удар по врагу, — продолжал Белозеров. — Вы дали это время. И я, по поручению товарища Булганина, передаю вам благодарность товарища Сталина за беспримерный героизм, проявленный вами в этом великом сражении…
«Вот она — награда!» — взволнованно подумал Михаил Андреевич, чувствуя, что к глазам подступили слезы. Он поднялся, чтобы сказать ответное слово, но вдруг неожиданно для себя крикнул:
— Родному Сталину ура-а!
И все дружно и громко подхватили «ура», заглушая грохот разрывавшихся близко снарядов.
На рассвете 2 октября генерала разбудил Ваня и сказал, что со стороны немецких окопов доносится гул танковых моторов: повидимому, готовится атака. Михаил Андреевич вышел из электростанции и, оскальзываясь на покрытой инеем траве, заспешил к окопам через сад — кратчайшим путем. Листва на яблонях почти вся облетела, и лишь кое-где на ветвях трепетали последние желтые листья.
Поровнявшись с могилой академика, генерал снял фуражку, постоял с минуту, чтобы дать своему сердцу, бившемуся напряженно и слишком часто, отдых, и пошел твердым шагом, расправив грудь, словно ему предстояло войти в кабинет командующего армией. Но он знал, что штаб армии еще неделю назад оттянули в глубь тыла, к Вязьме… Все было ясно.
Возле амбара, в котором зимой Андрей Тихонович обычно хранил домики с пчелами, генерал увидел отца. Старик наматывал кусок пакли на длинную палку.
— Слышишь, Миша, как ревет зверь немецкий? — сказал он, кивая в ту сторону, откуда доносился железный гул.
Генерал остановился, вслушиваясь в грозное рычание сотен моторов, — теперь у него не оставалось сомнения, что настал последний час испытания.
— Слышь, как ревет?.. Разъярился. Хорошего железного ежа кинул ты ему в лапы, Миша… Два месяца мял, тискал, а колючек вытащить не мог. Теперь он слепой от боли… Теперь бы только нож повострей да рука твердая, чтоб под лопатку ему… в самое сердце. Как думаешь, есть такая рука?
— Есть, отец… есть! — с радостным волнением, думая о Сталине, ответил Михаил Андреевич и торопливо зашагал к окопам.
Как всегда, перед атакой появились вражеские самолеты и начали бомбить окопы дивизии. Генерал вошел в блиндаж роты Комарикова, которой теперь командовал Гаранский, — Комариков был убит накануне.
Гаранский едва двигался. Каждое движение причиняло ему нестерпимую боль: все тело его покрылось нарывами после того, как он вместе с Дегтяревым и другими разведчиками пролежал четыре часа в холодной воде. Он тогда не был включен в группу разведки, но пошел, потому что считал долгом партийного руководителя быть вместе со всеми на самом опасном месте. Теперь к нравственной ответственности за людей прибавилась ответственность командира. Теперь он должен не убеждать людей в необходимости биться до последней капли крови, а приказывать им делать то, что, по его мнению, необходимо, чтобы не пропустить врага через эту последнюю линию. Но Николай Николаевич не проходил обучения в военном училище, и поэтому не знал, что нужно приказывать израненными безмерно уставшим людям, которые составляли его роту.
В роте осталось всего двадцать четыре бойца, и все они были ранены — всюду мелькали грязные повязки с темными пятнами крови.
— Ну, друзья, сегодня будет трудный день, — сказал генерал, войдя в блиндаж. — Помните, что мы на последней линии обороны. Дальше нам отходить некуда…
— Об этом мы и не думаем, — спокойно сказал Турлычкин, ощупывая забинтованную руку. — Нам бы вот только гранат побольше.
От близкого взрыва встряхнуло землю, накат блиндажа заскрипел. Потом наступила странная, звенящая тишина.
— По местам, товарищи! — тихо сказал Гаранский. Командуя, он никак не мог заставить себя повышать голос, команда его звучала как просьба, но действовала очень убеждающе.
Все быстро заняли свои места и стали вглядываться в мутную даль, откуда доносился гул моторов.
Последним из блиндажа выходил Протасов. Он попросил присевшую у порога блиндажа Наташу перевязать рану.
— У меня нет бинтов, — сказала она.
— Если бы Дегтярев попросил, то нашли бы, — озлобленно проговорил Протасов.
— Он не нуждается уже в моей помощи… Он умер.
— Умер! Когда? Где? — с бесстыдно обнаженной радостью воскликнул Протасов — он один только не знал еще о гибели Владимира.
— Идите! Идите сейчас же… или я закричу и вас… вас… вас… — Наташа шепотом повторяла это слово, не в силах сказать что-нибудь другое, — вот так, без конца, патефон повторяет какой-нибудь звук разбитой пластинки.
Генерал разглядывал в бинокль березовый кустарник, еще густо покрытый медно-желтой листвой, по которому ползли немецкие танки. Он насчитал двадцать машин. Они выползали из кустарника медленно, тяжело — темносерые, как жабы, а за ними цепями двигались автоматчики.
Подпустив танки на двести метров, Коля Смирнов, который теперь командовал батареей, открыл по ним огонь прямой наводкой. Снаряды ложились хорошо, и два танка завертелись на месте с подбитыми гусеницами. Немецкие танки ответили стрельбой из орудий и на большой скорости помчались к окопам. Метрах в ста от окопов передовой танк наскочил на мину, и его опрокинуло. Однако остальные, не задерживаясь, проскочили вперед. В это время другие немецкие танки, прорвавшиеся где-то на фланге, появились в тылу ополченцев.
— Гранаты! — закричал генерал.
Мимо окопа галопом пронеслись обезумевшие лошади с походной кухней, и на землю из котла выплеснулся суп из мелкой вермишели. Протасов от ужаса не видел ничего — ни этих лошадей, ни повара, ни его черпака с длинной ручкой, который повар держал в руках, как оружие, — он увидел лишь множество мелких белых червей на земле вокруг и на трупах; черви эти были и на гимнастерке его, и, не зная, что это вермишель, Протасов подумал: «Вот она — смерть… смерть…»
Он увидел приближающийся танк и присел на дно траншеи, закрыв руками лицо. Гаранский с силой встряхнул его и, глядя в глаза, тихо сказал:
— Стыдитесь! С гранатой вперед!
Протасов выскочил из траншеи, сделал несколько шагов и замер в ужасе, не спуская глаз с блестящих гремучих гусениц. Граната вывалилась из ослабевших пальцев, и Протасов, вскинув вверх руки, опустился на колени, как бы кланяясь железному чудовищу и умоляя его о пощаде.
Николай Николаевич выстрелил из пистолета в спину его, и Протасов сунулся головой в землю. Мимо него пробежал Турлычкин со связкой гранат и так же спокойно, деловито, как некогда он направлял стальные слитки в узкую щель прокатного стана, подсунул связку гранат под танк. Раздался взрыв, и танк вздыбился, как конь перед барьером.
Из-за танка показались автоматчики. Генерал вытащил из кобуры пистолет и, выбравшись из траншеи, крикнул:
— Коли их! Коли-и!
За ним побежали Гаранский, Смирнов и еще четверо ополченцев, но слева вынырнул второй танк и, стреляя из пулемета, перерезал им путь. Первым упал Николай Николаевич. Генерал почувствовал, что ему обожгло грудь. Он схватился рукой за сердце и опустился на землю, ощущая неодолимую тяжесть на плечах, — вот так было в детстве однажды, когда на него повалился воз с сеном, — и генерал все ниже и ниже клонился к земле, чувствуя запах свежего днепровского сена.
Немецкие автоматчики, стреляя на ходу, шагали через убитых. Они чувствовали себя победителями, не зная, что они уже побеждены.
Наступила ночь.
Непроглядная октябрьская тьма окутала потрясенную землю, лишь изредка на горизонте вспыхивали багровые зарницы, но после них тьма становилась еще гуще, еще плотнее.
Шугаев шел по лесу, стараясь не упустить из виду белое пятно, смутно мелькавшее впереди, — это белел мешок на спине Николая Андреевича. Шугаев смертельно устал, мучительная одышка отнимала последние силы, ему хотелось остановиться, перевести дыхание, но он шел, чтобы не обнаружить своей слабости.
«Ему трудней, — думал он о Николае Андреевиче. — Он потерял сына и не имеет права даже на печаль…»
Николай Андреевич шагал неутомимо, так уверенно, словно ясно видел узенькую тропинку к партизанской базе, извивавшуюся между деревьями. Только один раз он остановился внезапно, как бы наткнувшись на стену, и, тяжело дыша, проговорил:
— За что же это… такое?
Шугаев молчал, ожидая, пока пройдет одышка. Взволнованный горем своего друга, он ласково прикоснулся рукой к плечу Николая Андреевича и почувствовал, как содрогается его сильное тело.
«За что?» — повторил про себя Шугаев, впервые задумавшись над смыслом великих жертв. И он вдруг вспомнил новогоднюю ночь и дребезжащий голос древней Максимовны, которая рассказывала о том, как черный человек нашел дорогу из-за моря-океана: «Свет несказанный видел над нашей землей…» Шугаев хотел сказать это Николаю Андреевичу, но что-то горячее подступило к горлу, и он молча обнял Николая Андреевича и поцеловал его холодный и влажный лоб.