Большая грудь, широкий зад — страница 106 из 153

разбили голову, когда он подметал улицу, — стоял под утуном, с невыносимой болью в сердце слушая рассказ сестры. Хунвейбины прибили на ворота целую кучу плакатов: «Дом предателя китайского народа», «Гнездо Хуаньсянтуань»,[173] «Дом девицы лёгкого поведения» и тому подобное. Теперь, после рассказа умирающей сестры, ему захотелось исправить «Дом девицы лёгкого поведения» на «Дом преданной дочери» или на «Дом доблестной женщины, погибшей во имя долга». Прежде, из-за болезни сестры, он держался от неё на расстоянии, но теперь глубоко раскаивался в этом. Подойдя, он взял её холодную как лёд руку:

— Четвёртая сестра, спасибо тебе за этот золотой медальон… Я уже… ношу его…

Невидящие глаза аж засветились от счастья:

— Носишь? Понравился? Только не говори жене, что это я… Дай потрогаю… Гляну — идёт тебе или нет…

В последние минуты жизни усыпавшие её тело вши вдруг разбежались — будто почувствовали, что кровь остывает и пить её уже невозможно.

С уродливой улыбкой она произнесла слабеющим голосом:

— Моя лютня… Хочу… сыграть одну мелодию… для вас… — Она поводила рукой по сломанной лютне, потом рука бессильно скользнула вниз, а голова склонилась на плечо.

Матушка заплакала было, но тут же вытерла глаза и встала:

— Ну вот и отмучилась дорогая моя доченька.

Через два дня после похорон Сянди, когда нам только чуть полегчало, к воротам принесли на створке двери тело Паньди. Несли его, сменяя друг друга, восемь правых из агрохозяйства «Цзяолунхэ». Постучав, сопровождающий — звеньевой с красной повязкой на рукаве — крикнул:

— Эй, семья Шангуань, выходи принимать покойника!

— Она мне не дочь! — твёрдо заявила матушка.

Цзиньтун знал этого звеньевого: он был из бригады механизаторов.

— Вот предсмертная записка твоей старшей сестры. — Он передал Цзиньтуну клочок бумаги. — Мы принесли тело только из революционного гуманизма. Ты не представляешь, какая она тяжёлая! Эти правые вымотались начисто.

С извиняющимся видом Цзиньтун кивнул правым, развернул бумажонку и прочёл: «Я — Шангуань Паньди, а не Ма Жуйлянь. Вот до чего я дошла, отдав более двадцати лет делу революции. Прошу революционные массы доставить моё тело в Далань и передать моей матери Шангуань Лу».

Цзиньтун подошёл к створке, на которой принесли тело, и снял с лица сестры белую бумагу. Глаза у Паньди были выпучены, язык вывалился. Цзиньтун торопливо прикрыл её и рухнул на колени перед сопровождающим и правыми:

— Умоляю, отнесите её на кладбище! Некому у нас в семье это сделать.

Тут матушка громко взвыла.



Волоча за собой лопату, Цзиньтун возвращался домой после похорон. Не успел он зайти в проулок, как налетели несколько хунвэйбинов и напялили ему на голову высокий конусообразный бумажный колпак. Он качнул головой, и наспех склеенный колпак слетел на землю. Его имя, написанное чёрной тушью, было крест-накрест перечёркнуто красной. Потёки туши смешались, как чёрно-красная кровь. Надпись сбоку гласила: «Убийца и некрофил». Хунвейбины принялись охаживать его дубинками по заду, и хотя через ватные штаны было не так уж больно, он делано завопил. Колпак «красные охранники» подняли, велели присесть, словно У Далану[174] в театре, и водрузили обратно на голову. Да ещё и натянули, чтоб не падал.

— Держи давай, — злобно скомандовал один. — Упадёт ещё раз — ноги переломаем.

Придерживая колпак обеими руками, Цзиньтун побрёл дальше. Перед воротами народной коммуны выстроилась целая цепочка людей в бумажных колпаках. Среди них был и опухший, с почти прозрачной кожей и вздувшимся животом Сыма Тин, а также директор начальной школы, политинструктор средней и ещё человек пять-шесть функционеров коммуны, которые обычно расхаживали с важным видом. Стояли там в колпаках и те, кого в своё время вытаскивал на возвышение и заставлял опускаться на колени Лу Лижэнь. Увидел Цзиньтун и матушку. Рядом с ней стоял крошка Попугай Хань, а около него — Одногрудая Цзинь. На колпаке матушки было написано: «Старая скорпиониха Шангуань Лу». Попугай был без колпака, а у Одногрудой Цзинь, кроме колпака, на шее висели поношенные туфли.[175] Под грохот гонгов и барабанов хунвэйбины устроили показательное шествие «уродов и нечисти».[176] Был последний базарный день перед праздником весны, и все толклись, как муравьи. По обеим сторонам улицы сидели на корточках люди с соломенными сандалиями, капустой, листьями батата и другими продуктами сельского хозяйства, которые можно было обменять. На всех были чёрные куртки, блестевшие от застывших на морозе соплей, словно измазанные шпаклёвкой, а у большинства пожилых мужчин они были перетянуты пеньковой верёвкой. Одеты все были почти так же, как и на снежном торжке пятнадцать лет назад. Многие из участников тогдашнего торжка умерли за три голодных года, а выжившие постарели. Лишь единицы ещё помнили, с каким блеском выполнил свою роль Цзиньтун — последний снежный принц. Тогда никто и подумать не мог, что снежный принц окажется некрофилом. Хунвейбины звонко охаживали дубинками по задам оцепенело шагавших «уродов и нечисть», били несильно — больше для виду. Грохотали гонги и барабаны, от лозунгов, которые выкрикивали сопровождающие шествие, звенело в ушах. Народ показывал на «уродов» пальцами, громко обсуждая происходящее. Кто-то наступил Цзиньтуну на правую ногу, но он не обратил на это внимания. Когда это повторилось, он покосился в сторону и встретил взгляд Одногрудой Цзинь, хотя она шла, опустив голову, и прядь выбившихся из-под колпака светлых волос закрывала покрасневшее от мороза ухо.

— Тоже мне снежный принц, поганец! — донёсся её негромкий голос. — Столько живых женщин его дожидаются, а он на тебе — с трупом! — Сделав вид, что не слышит, он уставился на пятки впередиидущего. — Приходи, когда всё это закончится, — добавила она, ввергнув его в полное смятение. От этого неуместного заигрывания стало ужасно противно.

Еле ковылявший Сыма Тин споткнулся о кирпич и грохнулся на землю. Хунвэйбины стали пинать его, но он не реагировал. Один коротышка встал ему на спину и подпрыгнул. Раздался странный звук, будто лопнул воздушный шарик, и изо рта Сыма Тина выплеснулось что-то жёлтое. Матушка опустилась на колени и перевернула его лицом вверх:

— Дядюшка, что с тобой?

Сыма Тин чуть приоткрыл помутневшие глаза, взглянул на неё и снова закрыл их, уже навсегда. Хунвейбины отволокли его тело в придорожную канаву, и процессия двинулась дальше.

В плотной толпе зевак двигалась знакомая грациозная фигура. Чёрное вельветовое пальто, на голове платок кофейного цвета, лицо скрыто под большой ослепительно белой марлевой повязкой, видны лишь чёрные глаза и ресницы. «Ша Цзаохуа!» — чуть не вырвалось у него. Она убежала сразу после расстрела старшей сестры, и за прошедшие семь лет лишь однажды до него дошёл слух о воровке, которая прославилась тем, что стащила серёжки у супруги принца Сианука.[177] Тогда Цзиньтун сразу смекнул, что это наверняка дело рук Ша Цзаохуа. За годы разлуки она очень повзрослела. На рынке среди чёрных силуэтов крестьян мелькали и другие фигуры в повязках, с шарфами и платками. Это были первые представители посылаемой в деревню «образованной молодёжи».[178] Даже по сравнению с ними Ша Цзаохуа выглядела нездешней. Теперь она стояла у входа в кооперативный ресторанчик и смотрела в его сторону. Солнце падало ей на лицо, и глаза блестели, как стёклышки. Руки она держала в карманах вельветового пальто. Из-под пальто были видны голубые вельветовые бриджи. «Самые модные, «куриные ноги», — отметил про себя Цзиньтун, когда она подошла ко входу в лавку розничной кооперативной торговли рядом с ресторанчиком. Из дверей ресторанчика выбежал голый по пояс старик и, петляя, метнулся в ряды «уродов и нечисти». За ним выскочили двое мужчин, судя по говору, нездешних. У посиневшего от холода старика толстые ватные штаны были натянуты аж по грудь. Он метался среди процессии в высоких колпаках, закатывая глаза и судорожно стараясь запихнуть в рот блин. Когда преследователи настигли его, он, выронив остаток блина, жалобно заскулил:

— Я есть хочу! Есть хочу!

Глядя на измазанный соплями и слюной кусок, пришлые гадливо скривились. Один поднял его двумя пальцами и осмотрел. Видно было, что ему и съесть противно, и выбросить жалко.

— Ты уж не ешь это, дружище, — сказал один из зевак, — пожалей бедолагу!

Тот швырнул остатки блина старику:

— Вот гад, ети его, сукин сын! Жри! Чтоб тебе подавиться, пёс старый! — Достал мятый носовой платок, вытер руки, и они с приятелем ушли.

Старик отбежал к стене, присел на корточки и стал неторопливо доедать грязный кусок, тщательно прожёвывая и явно наслаждаясь его запахом.

Фигура Ша Цзаохуа по-прежнему мелькала среди толпы, из которой особенно выделялся человек в стёганой ватной спецодежде рабочего-нефтяника и в ушанке из собачьего меха.[179] Манерно зажав в зубах сигарету, он бочком, как краб, проталкивался вперёд, провожаемый завистливыми взглядами, и его глаза со шрамами на веках просто излучали самодовольство. Цзиньтун узнал его. «Человека одежда красит, а коня — сбруя», — вздохнул он. В рабочей форме и ушанке из собачьего меха известный всей деревне лоботряс Фан Шисянь будто преобразился. Для многих вообще была в диковинку такая спецодежда из грубой синей ткани, подбитая ватой. Она топорщилась между стёжками, плотная и, без сомнения, тёплая. За Фан Шисянем кругами ходил смуглый, как обезьянка, подросток. Порванные в шагу ватные штаны, торчащий сзади грязным овечьим хвостиком клок ваты, рваная куртка без пуговиц, не скрывающая коричневый живот, на голове не волосы, а какое-то воронье гнездо. Вдруг он подпрыгнул, сорвал с головы Фан Шисяня ушанку, натянул себе на голову и вертлявой собачонкой прошмыгнул среди толкающихся людей, теснящихся, чтобы согреться. Народ стал толкаться ещё пуще, послышались крики. Фан Шисянь схватился за голову, застыл, не понимая, что произошло, и только потом с воплем погнался за похитителем. Тот бежал совсем даже