Во время чистки классовых рядов в хозяйстве «Цзяолунхэ» обнаружился дневник Цяо Циша, в котором она подробно описала любовные дела Цзиньтуна и Лун Цинпин. Поэтому Цзиньтуна арестовали по обвинению в убийстве и некрофилии. Ещё до начала расследования его осудили на пятнадцать лет и отправили под конвоем в лагерь трудового перевоспитания в устье Хуанхэ.
КНИГА ШЕСТАЯ
Глава 46
Наступила первая весна восьмидесятых. Срок заключения Шангуань Цзиньтуна истёк. В полном смятении чувств он притулился в дальнем уголке зала ожидания на вокзале и ждал автобуса на Далань, главный город Гаоми.
Ещё не совсем рассвело. Светильники на потолке, похоже, висели только для украшения, тусклый жёлтый свет исходил лишь от двух маломощных настенных ламп. На длинных чёрных скамьях тут и там развалились модные юнцы, они заливисто храпели или что-то бормотали во сне. Один лежал, выставив согнутые в коленях ноги, и широченные раструбы его брюк, казалось, были вырезаны из жести. Сквозь дымчатые стёкла окон проникали первые рассветные блики, в зале постепенно светлело. В одежде спящих вповалку людей чувствовалось дыхание новой эпохи, Цзиньтун ясно ощущал это. Заплёванный пол был усыпан клочками бумаги, местами даже стояли лужи мочи, но выложен он был плитами из природного мрамора. Стены, хоть и засиженные полчищами жирных мух, радовали глаз яркими пластиковыми обоями. Для Цзиньтуна, только что выбравшегося из лагерной землянки, всё было ново, незнакомо, и от растущего беспокойства он просто места себе не находил.
Наконец солнечные лучи залили провонявший зал ожидания, и люди зашевелились. На скамейке сел прыщавый молодой парень, волосы на голове у него торчали во все стороны. Почесал ногу, прикрыл глаза, доставая раздавленную сигарету с фильтром, и прикурил от пластмассовой зажигалки. Выпустил клуб дыма, отхаркнулся и сплюнул на пол жёлтую мокроту. Потом вставил ноги в башмаки, привычным движением растёр плевок и похлопал по заду лежащую рядом девицу. Та изогнулась, потягиваясь, и что-то капризно промычала. «Автобус уходит!» — крикнул он. Та села с отупелым видом, потёрла глаза тыльной стороной красных ладоней и протяжно зевнула. Поняв, что это розыгрыш, стукнула его пару раз кулаком по спине и со стоном улеглась снова. Цзиньтун изучающе разглядывал молодое, упитанное лицо, короткий лоснящийся нос, белую складку живота, выглядывающую из-под розовой блузки. Парень без стеснения залез левой рукой, на которой красовались электронные часы, к ней под блузку и стал ласкать плоские груди.
Ощущение своей вневременности глодало сердце Цзиньтуна, словно гусеница шелкопряда. Пожалуй, впервые пришло в голову: «Силы небесные, мне ведь сорок два! И повзрослеть не успел, а уже на тебе — средний возраст». Нежности молодого человека заставили его, стороннего наблюдателя, стыдливо покраснеть и отвернуться. Безжалостность возраста добавила ещё один печальный мазок к безрадостной картине, и в голове бешено закрутилось: «Сорок два года прожито, а что я сделал за это время? Прошлое — будто окутанная туманом тропинка, убегающая в просторы полей, где смутно видно метра на три назад, а впереди — сплошная дымка. Большая половина жизни прожита, одна скверна, одна грязь, даже самому противно. Вторая половина началась в день освобождения, но что меня ждёт, что?!»
Блуждая взглядом по стенам зала, он наткнулся на выложенную цветной мозаикой картину: мускулистый мужчина, прикрытый лишь несколькими зелёными листочками, обнимает обнажённую по пояс женщину с развевающимися, как лошадиный хвост, волосами. Ограниченное пространство мозаики заключало в себе безграничный полёт воображения. Выражение страстного желания и мечтательной устремлённости на лицах юных полубогов вызвало в душе ощущение великой пустоты. Это горестное чувство пустоты он испытывал не раз, когда, лёжа на желтозёме в устье Хуанхэ, глядел в чистую лазурь бескрайних просторов. Овцы паслись на приволье лугов, а пастух Шангуань Цзиньтун валялся, глядя в небеса. Линия красных флажков вдалеке обозначала границу, определённую администрацией хозяйства для заключённых. За флажками по большой, ограждающей от моря дамбе разъезжали верховые охранники с винтовками. Следом трусили собаки, отпрыски отставных армейских псов и местных дворняг. Время от времени они останавливались и, глядя на серовато-белые волны за дамбой, заливались бессмысленным лаем.
На четырнадцатый год заключения, весной, Цзиньтун познакомился с конюхом Чжао Цзядином. Того посадили за попытку отравить жену. В очках с серебристой оправой, прекрасно воспитанный, до ареста он читал лекции в политической академии. Ничего не скрывая, он в подробностях поведал Цзиньтуну, как готовил убийство жены. Его план был настолько продуман, что просто дух захватывало, но по удивительному стечению обстоятельств женщине удалось избежать смерти. Цзиньтун тоже рассказал свою историю. Выслушав, Чжао Цзядин не скрывал эмоций:
— Как красиво, брат, просто поэзия. Жаль только, закон поэтичность не принимает во внимание. Но если бы я тогда… A-а, ладно, пустое! Наказали тебя слишком сурово. Но сейчас, когда отсидел четырнадцать лет из пятнадцати, какая уже апелляция…
Совсем недавно, когда руководство лагеря объявило, что срок наказания истёк и что он может вернуться домой, его охватило чувство некой покинутости. Со слезами на глазах он взмолился:
— Начальник, а нельзя ли оставить меня здесь навсегда?
Администратор лагеря, которому было поручено сообщить об освобождении, ошарашенно посмотрел на него и покачал головой:
— С какой стати? Чего это ты вдруг?
— Да не представляю я, как жить дальше, когда выйду отсюда, человек я совсем никчёмный…
Администратор сунул ему сигарету и дал прикурить. Потом похлопал по плечу:
— Шагай, парень. За оградой чудесный мир, не то что здесь.
Курить Цзиньтун так и не научился и после первой затяжки закашлялся до слёз.
Появилась женщина с заспанными глазами, в синей рабочей робе и в фуражке, с железным совком в левой руке и метлой в правой. Небрежно заметая окурки и кожуру, она в раздражении то и дело пинала или задевала метлой лежавших на полу.
— А ну, подъём! Вставай! — орала она, окатывая их брызгами с метлы, которой только что разметала лужи мочи.
Под её напором и размахом люди садились на полу или вскакивали. Потом потягивались, разминая затёкшие руки. Ну а сидевшим по-прежнему доставались тычки совком и метлой, и они почитали за благо быстрее подняться. Рваные газеты, на которых они лежали, тут же с шелестом сметались в совок. Досталось и сжавшемуся в уголке Цзиньтуну.
— В сторону давай, слепой, что ли? — рявкнула уборщица.
По выработанной за пятнадцать лет лагерной привычке всегда быть начеку, он быстро отскочил, но она уже недовольно указывала на его рюкзак из парусины:
— А это чьё? Убрать!
Он послушно поднял рюкзак со своими пожитками и поставил его обратно, лишь дождавшись, когда она пару раз символически прошлась метлой в его уголке. Затем присел и сам.
Перед ним образовалась куча мусора. Уборщица добавила туда ещё и ушла. Полчища распуганных ею мух покружились в воздухе и уселись снова. С той стороны вокзала, где стояли автобусы, открылось несколько воротец с номером маршрута и пунктом назначения над каждым. За воротцами у ограждений из толстых металлических труб уже стояли желающие прокомпостировать билеты. К тому времени, когда он разглядел, откуда отправляется автобус номер восемьсот тридцать один, следующий до Даланя и агрохозяйства «Цзяолунхэ», там уже стояло немало людей. Кто курил, кто болтал, а кто-то просто сидел на своём багаже. Цзиньтун достал свой билет. Начало регистрации в семь тридцать, а на электронных часах на стене уже восемь десять. Он забеспокоился, даже подумал, не ушёл ли его автобус. Подняв потрёпанный рюкзак, встал в очередь за мужчиной с чёрным кожаным портфелем и безучастным выражением лица и стал исподтишка рассматривать окружающих. Лица казались знакомыми, но ни одного имени он вспомнить не мог. На него, похоже, тоже поглядывали — кто с удивлением, кто с любопытством. Какое-то время он не знал, как быть: хотелось признать в ком-нибудь земляка, но было страшно, что узнают его, и от этих противоречивых чувств ладони стали липкими от пота.
— Товарищ… — заикаясь, обратился он к впередистоящему, — это автобус на Далань?
Тот смерил его взглядом с головы до ног, как это делали в лагере администраторы и политинструкторы. Цзиньтуну стало не по себе, он почувствовал себя муравьём на пышущей жаром сковородке. «Не только в глазах других, но и в своих собственных ты, Шангуань Цзиньтун, как верблюд в стаде овец, — подумал он. — Диковина, каких поискать». Накануне вечером он полюбовался на себя в тусклом зеркале замызганного общественного туалета. Увидел большую, тяжёлую голову, уже с залысинами, всклокоченные вьющиеся волосы — рыжие не рыжие, соломенные не соломенные. Морщинистое лицо, шероховатое, как у жабы, нос красный, будто его защемили, бурая щетина над воспалёнными губами. Под критическим взглядом мужчины он ощутил свою неполноценность, и на пальцах выступил пот, такой же, как на ладонях. Вместо ответа тот указал губами на железную вывеску высоко над воротцами, с надписью из нескольких иероглифов красным лаком в сунском стиле.[186]
Подошла толстушка в белой форме, дочерна измазанной на груди, толкая тележку на четырёх колёсах.
— Пирожки, пирожки! — пищала она по-девчоночьи. — Горячие пирожки с луком и свининой, с пылу с жару! — Здоровое, раскрасневшееся лицо лоснилось, бесчисленные мелкие кудряшки походили на хвостики породистых австралийских овец, которых ему доводилось пасти. Руки словно только что вытащенные из печи булочки, а пальцы — будто снятые с тостера сосиски.
— Почём за цзинь? — спросил какой-то молодец в куртке.
— Никаких «за цзинь», поштучно продаю.
— Ну и почём за штуку?
— Два мао[187]