ом виде?! Да десяти минут не пройдёт, как, окровавленная, будет валяться на дороге. Она и не думает об опасности. Машина собьёт или сама под неё попадёт — да и какая, собственно, разница. Словно наяву, слышу жуткое чавканье врезающейся в её тело машины. Ну как в Австралии сбивают кенгуру. Но кенгуру хоть от роду неодетые. Сломя голову бросаюсь за ней и пытаюсь оторвать её руку от двери. Она яростно сопротивляется, бьёт меня головой в грудь, кусается. «Пусти! Жить не хочу! Дай мне умереть!» — верещит она. Меня охватывает глубочайшее отвращение к этой женщине, строящей из себя невинную девочку. Ещё ужаснее то, что она начинает колотиться головой в дверь и с каждым разом всё сильнее, так, что гул стоит. Я тогда страшно перепугался: а ну как разобьёт себе голову и помрёт? Шангуань Цзиньтуну тогда снова прямая дорога в лагерь, минимум лет на пятнадцать… это с концами. Дело, конечно, не в том, расстреляют или посадят, главное — из-за меня женщина на грани жизни и смерти. Ну и болван же я! На кой ляд надо было пускать её! Но лекарства от запоздалого сожаления не продают, так что первым делом надо успокоить, умиротворить эту совершенно одинокую, не щадящую себя женщину. «Барышня, — обняв её за плечи, торжественно-печально говорю я, — позволь мне взять на себя заботу о тебе». Она уже не вырывается, но продолжает всхлипывать: «Ты мой суженый, буду являться тебе после смерти». — «Барышня, мы оба издалека, и оба страдаем, встретились, хоть друг друга не знаем.[256] Пойдём и распишемся, оформим наш брак». — «Не надо, не надо мне твоего сострадания!» А безумие уже сошло с её лица, смотрит как ни в чём не бывало, я даже оторопел.
А из-за того, что она назвала случившееся седьмого марта «бесстыдной попыткой изнасилования», аж зло разобрало. Какая может быть привязанность к женщине, которая, чуть что, морду воротит и знать никого не хочет? Ты и так всю жизнь сопли пускал, Шангуань Цзиньтун, хоть раз можешь проявить твёрдость? Пусть забирает салон, пусть забирает всё, тебе нужна лишь свобода.
— Что ж, когда подаём на развод?
Она достала лист бумаги:
— Тебе нужно лишь поставить подпись. От доброты душевной даю тебе тридцать тысяч на переезд и обустройство. Давай, подписывай.
Я поставил подпись. Она передала мне чековую книжку на моё имя.
— В суде присутствовать надо?
— Обо всём позаботились, — усмехнулась она и сунула мне уже оформленное свидетельство о разводе. — Ты свободен.
Когда мы с краснорожим столкнулись нос к носу, то обменялись церемонными улыбочками и молча разошлись. Занавес в этом театре наконец опустился. Тем же вечером я вернулся к матушке.
Незадолго до её кончины мэру Даланя Лу Шэнли предъявили обвинение в получении взяток в особо крупных размерах и приговорили к смертной казни с отсрочкой исполнения приговора на год. Посадили за взятки и Гэн Ляньлянь с Попугаем Ханем. Их проект «Феникс» оказался масштабной аферой. Стомиллионные займы, которые Лу Шэнли своей властью выделяла центру «Дунфан», Гэн Ляньлянь тратила на взятки, а то, что оставалось, проматывала. Говорили, что только проценты по долгам составили четыре миллиона. Долги они так и не вернули, но банки не устраивало банкротство Центра, не хотели этого и городские власти. Птицы разлетелись из этого шутовского Центра, загаженный птичьим помётом и усыпанный перьями двор зарос бурьяном. Все, кто там работал, устроились в других местах, а Центр продолжал существовать — на бумаге. По-прежнему начислялись проценты на проценты, никто не смел обанкротить его и никому было не по карману его приобрести.
Неведомо откуда появилась Ша Цзаохуа, о которой не слышали много лет. Она следила за собой и выглядела лет на тридцать. Когда она навестила матушку в хижине у пагоды, та встретила её с прохладцей. А потом Ша Цзаохуа устроила Сыма Ляну сцену любви до гроба в классическом стиле. Она сохранила стеклянный шарик, который он якобы подарил ей в знак своих особых чувств. Предъявила и зеркало, подарок от неё, сказав, что до сих пор по-детски привязана к брату. У Сыма Ляна, который вернулся и жил в президентском люксе на последнем этаже отеля «Гуйхуа-плаза», забот был полон рот, он и не помышлял вести разговоры о каких-то там чувствах. Но Ша Цзаохуа липла к нему как банный лист и довела до того, что однажды он аж взревел: «Милая сестрёнка, что ты вообще себе воображаешь? Денег тебе не нужно, одежды и украшений тоже. Чего же ты хочешь?!» Стряхнув руку Ша Цзаохуа с лацкана пиджака, он, разозлённый, плюхнулся на диван. При этом случайно задел ногой пузатую вазу с узким горлышком. Водой залило весь стол, намочило ковёр на полу, а стоявшие в вазе розы в беспорядке рассыпались по столешнице. Ша Цзаохуа в тонком, словно крылья цикады, чёрном платье опустилась на колени перед Сыма Ляном и впилась в него своими черно-лаковыми глазами. Он тоже уставился на неё: точёная головка, шея тонкая, гладкая, лишь несколько еле заметных морщинок. У Сыма Ляна был немалый опыт по женской части, и он знал, что именно шея выдаёт возраст женщины. У пятидесятилетних она смахивает если не на жирный кусок колбасы, то уж на трухлявый ствол точно. Как Ша Цзаохуа удалось в её пятьдесят сохранить шею такой стройной и гладкой, непонятно. Взгляд Сыма Ляна спустился с шеи на впадинки пониже плеч, на скрытые под платьем груди. С какой стороны ни глянь, пятьдесят с лишним ей не дашь: просто цветок, который долго хранили в холоде, бутылка османтусовой[257] настойки, пролежавшая полвека в земле под гранатовым деревом. Цветок, ждущий, чтобы его сорвали, загустевшее вино, готовое, чтобы им насладились. Протянув руку, Сыма Лян дотронулся до обнажённого колена Ша Цзаохуа. Она застонала и залилась краской, подобно небу на вечерней заре. С отчаянием героя, презревшего смерть, она вскочила и нежно обвила его шею, прижалась пылающей грудью к его лицу и стала тереться о него, да так, что нос у Сыма Ляна взмок, а на глазах выступили слёзы.
— Я тридцать лет ждала тебя, братец Малян, — прошептала она.
— Ты, Цзаохуа, эти штучки брось… — выдохнул он. — Ну прождала тридцать лет, жуткое дело, но я-то при чём?
— Я девственница, — произнесла Ша Цзаохуа.
— Воровка — и девственница! — поразился Сыма Лян. — Да если ты девственница, я из этого окна выпрыгну!
Ша Цзаохуа расплакалась от обиды, приговаривая что-то себе под нос, вскочила, выскользнула из упавшего на пол платья, как змея из своей старой кожи, и улеглась навзничь на ковёр с криком:
— Валяй, проверяй, и если я не девственница, из этого окна выпрыгну я!
— Ну и дела, бывает же такое, — бормотал непослушным языком Сыма Лян над распростёртым перед ним телом старой девственницы. — Ты, ети его, и впрямь, что ли, девица… — Тон был язвительный, но он был явно тронут.
Счастливая Ша Цзаохуа лежала на ковре, распластавшись, как мёртвая, и не сводила с Сыма Ляна зачарованного взгляда влажных глаз. В номере пахнуло кисловатым запахом перезрелой плоти. Теперь стало видно, что тело Ша Цзаохуа сплошь в морщинах, а на чистой коже то тут, то там проступили старческие пигментные пятна.
Не успел Сыма Лян прийти в себя, как распахнулась дверь, и, выпятив огромный живот, вошла актриса городской труппы маоцян. Если бы не живот, фигура у неё была бы просто прекрасной, можно сказать стройной. Губы распухшие, вывороченные, на щеках большие пигментные пятна, похожие на прилипших намертво бабочек.
— Ты кто такая? — безразлично бросил Сыма Лян.
Актриса разревелась. Уселась на ковёр и, всхлипывая, похлопала себя по животу:
— Всё из-за тебя, ты меня обрюхатил.
Полистав записную книжку, Сыма Лян нашёл нужную запись: «Вечером пригласил актрису оперы маоцян. К концу встречи обнаружил, что презерватив порвался».
— Вот ведь какая, ети его, некачественная продукция! — выругался он. — Одна морока людям!
И тут же, схватив актрису за руку, повёл её из номера.
— Куда ты меня? — вырывалась она. — Никуда я не пойду, людям в глаза смотреть стыдно!
Взяв её за подбородок, он угрожающе произнёс:
— А ну веди себя хорошо, чтобы я твоего нытья не слышал!
Перепуганная актриса умолкла. Вслед донёсся хриплый зов Ша Цзаохуа:
— Братец Малян, не уходи…
Сыма Лян махнул рукой, оранжевым жуком подкатило такси. Бой в красной униформе и жёлтой шапочке распахнул дверцу, и Сыма Лян запихнул актрису в машину.
— Куда едем? — повернулся к нему водитель.
— В Ассоциацию потребителей.
— Не поеду я, не поеду! — завизжала актриса.
— Почему это? — устремил на неё сверкающий взгляд Сыма Лян. — Дело честное и достойное.
Оставляя за собой облако пыли, такси неслось по проспекту. По обеим сторонам мелькали строительные площадки — одни дома сносили, другие возводили. Здание Банка промышленности и торговли уже наполовину снесли, и несколько запорошенных серой пылью сезонных рабочих, похожих на резиновые куклы, механически, без особого напряжения, махали кувалдами, долбя стену. Осколки кирпичей отлетали аж на середину дороги и глухо стукались о колёса машин. Из окон шикарных ресторанов в промежутках между стройплощадками шёл густой винный дух, да такой, что придорожные деревья раскачивались. Нередко в окне появлялась раскрасневшаяся физиономия и изрыгала кашеподобную массу всех цветов радуги. Под окнами в надежде поживиться собирались своры бездомных собак.
Движение на дороге было плотное, и водитель лихорадочно давил на клаксон. Сыма Лян, ухмыляясь, смотрел в окно и не обращал внимания на всхлипывающую актрису. В самом центре города, около площади с круговым движением, машина чуть не столкнулась с грузовиком — он ехал как танк, и ему ни до кого не было дела.
— Мать твою разэтак! — выругалась, высунувшись из окна, водитель грузовика, краснощёкая девица в белых перчатках.
— Что-что? — презрительно переспросил таксист.
Сыма Лян опустил стекло и, плотоядно уставившись на девицу, крикнул:
— Барышня, со мной порезвиться не желаешь?