Большая грудь, широкий зад — страница 62 из 153

— Да, это я, сестрица, — подтвердил Сыма Тин. — Спаси! Завтра хотят всех собрать, чтобы поставить меня к стенке. Столько лет прожили рядом, спаси мою жизнь, прошу тебя!

Что-то пробормотав, матушка открыла дверь, и дрожащий Сыма Тин скользнул внутрь.

— Сестрица, нет ли чего поесть, умираю с голоду.

Матушка подала ему блин, и он впился в него, как зверь. Матушка лишь вздохнула.

— Всё из-за брата моего. Сделал Лу Лижэня смертельным врагом, хоть мы и родственники, — буркнул Сыма Тин.

— О чём тут говорить, — вздохнула матушка. — Хватит об этом. Здесь, у нас, и укроешься. Хороший, плохой ли, я ему тёща, как ни крути.



Таинственный важный начальник в конце концов явился на люди. Он сидел под навесом на насыпном возвышении, поигрывая в левой руке алой тушечницей, а в правой — кистью. На столике перед ним стоял большой резной прибор для письма с драконами и фениксами. Острый подбородок, тонкий и длинный нос с водружёнными на нём очками в чёрной оправе. За стёклами поблёскивали маленькие чёрные глазки. Пальцы, держащие тушечницу и кисть, — тонкие и длинные, мертвенно-бледные, как щупальца осьминога.

В тот день представители беднейших крестьян из восемнадцати деревень дунбэйского Гаоми собрались тёмной массой, заполнив полгумна семьи Сыма. Вокруг толпы через каждые три-пять шагов стоял часовой из числа бойцов уездной или районной милиции. Восемнадцать телохранителей важной персоны выстроились на возвышении, как восемнадцать легендарных архатов,[113] их каменные лица головорезов наводили ужас. Седевшие перед возвышением молчали, как в рот воды набрали. Не смели пикнуть и дети, кое-что понимавшие в делах взрослых. А ещё не понимавшим и пытавшимся пискнуть тут же запихивали в рот титьку. Мы сидели вокруг матушки. В отличие от соседей, которые извелись от тревоги, матушка выглядела удивительно спокойной. Она была полностью сосредоточена на тонких пеньковых прядях, намотанных у неё на обнажённые голени. С шелестом крутившаяся вокруг одной голени белая прядь свивалась с другой и, повинуясь движениям матушкиной руки, сплеталась в ровную нить. Такой нитью прошивают подошвы для тапок.

В тот день задувал холодный северо-восточный ветер, он нёс ледяную сырость с Цзяолунхэ, и губы у всех на гумне посинели.

Перед официальным началом собрания рядом с гумном произошла некоторая сутолока. Немой со своими милиционерами доставил туда Хуан Тяньфу, Чжао Шестого и десяток других арестованных, связанных пятилепестковым узлом.[114] Сзади на шее каждого арестанта висел лист бумаги с чёрными иероглифами, перечёркнутыми крест-накрест красным. Завидев их, остальные спешили опустить головы, — обсуждать увиденное не решался никто.

Чёрные глазки уверенно восседавшего важного начальника обшаривали одного за другим всех, кто сидел внизу. Люди опускали глаза долу, боясь, что этот грозный взгляд остановится на них. Матушка уже успела свить довольно длинную нить, будто нарочно уйдя с головой в своё дело, пока — я ясно это видел — он недолго сверлил её глазами с мрачным и безжалостным выражением.

Брызгая во все стороны слюной, к народу обратился Лу Лижэнь. Г олова у него была обмотана красной тряпкой. От страшной головной боли не помогало ни одно лекарство, и лишь от этой повязки было чуть легче. Закончив выступление, он повернулся к важному лицу. Тот неторопливо поднялся.

— Поприветствуем товарища Чжан Шэна,[115] который доведёт до нас инструкции, — представил его Лу Лижэнь и первым захлопал.

Народ тупо смотрел на возвышение, не понимая смысла происходящего.

Важный начальник прокашлялся и начал неспешную речь, растягивая каждое слово. Его слова длинными бумажными полосками приплясывали в воздухе под суровым северо-восточным ветром. Не одно десятилетие на похоронах при виде полосок бумаги, исписанных заклинаниями от злых духов, я всякий раз вспоминал его тогдашнюю речь.

Когда он закончил, Лу Лижэнь скомандовал немому с его милиционерами, среди которых были и ганьбу с «маузерами», вывести на возвышение десяток арестантов, спелёнутых верёвками, как цзунцзы.[116] Они выстроились там, и взгляды народа, прикованные прежде к важному начальнику, обратились на них.

— На колени! — рявкнул Лу Лижэнь.

Сообразительные тут же опустились на землю, а соображавших туго заставили опуститься пинками.

Сидевшие перед возвышением украдкой исподлобья поглядывали друг на друга. Те, что посмелее, бросали взгляды на коленопреклонённых арестантов, но вид соплей, свисавших у них с кончика носа, заставлял тут же опустить глаза долу.

Из толпы поднялся на трясущихся ногах какой-то доходяга и прохрипел дрожащим голосом:

— Районный начальник… Я… У меня жалоба на несправедливость…

— Вот и хорошо! — с воодушевлением воскликнула Паньди. — Коли есть жалоба, не бойся, поднимайся сюда и говори, мы рассмотрим!

Все сразу повернулись к доходяге. Им оказался Щелкун. Коричневый халат изодран в клочья, рукав почти оторван, и из него проглядывает смуглое плечо. Когда-то аккуратно расчёсанные на пробор волосы теперь напоминали воронье гнездо. Мутные глаза трусливо бегали по сторонам.

— Поднимайся и говори, — повторил Лу Лижэнь.

— Да дело-то невеликое, — мялся Щелкун. — Внизу тут скажу, и ладно.

— Поднимайся давай! — повысила голос Паньди. — Тебя ведь Чжан Дэчэн зовут, верно? Помню, твоей матушке приходилось просить подаяние с корзинкой в руке. Жизнь у тебя несладкая, ненависть глубока, так что поднимайся и рассказывай.

На своих кривых ногах Щелкун пробрался через толпу к возвышению. Оно поднималось примерно на метр над землёй. Он подпрыгнул, чтобы забраться, но только измазал халат на груди жёлтой глиной. Один из солдат, высоченный детина, нагнулся, ухватил его за руку и с силой потянул. Щелкун поджал ноги и с визгом взлетел вверх. Оказавшись на возвышении, он долго покачивался, не в силах обрести устойчивое положение, а когда поднял голову и глянул на сидевших внизу, сразу же ощутил на себе множество взглядов, за которыми крылись самые разные чувства. Он стушевался; заикаясь, что-то долго и неразборчиво бубнил себе под нос, а потом сделал попытку улизнуть обратно вниз. Паньди, женщина рослая и в теле, по силе не уступавшая мужчине, заграбастала его за плечо и потянула назад, причём так, что он чуть не упал.

— Отпустите, районный начальник. Что от меня толку — пшик один, — заныл Щелкун.

— Ну скажи, чего ты всё боишься, Чжан Дэчэн? — кипятилась Паньди.

— А чего мне бояться, я холостяк: хоть лежмя положи, хоть стоймя поставь,[117] — отвечал тот.

— А коли нечего бояться, что не говоришь? — не отступала Паньди.

— Так не о чем особо и говорить-то, ладно, ну его, — махнул он рукой.

— Ты что, думаешь, мы здесь в игрушки играем?! — взъярилась Паньди.

— Не серчай, районный начальник, буду говорить, чего там. Раз уж вышел — скажу, была не была. — И подошёл к учителю Цинь Эру: — Вас, господин Эр, почитают человеком учёным. Но вот на такой вопрос мне ответьте. Когда я у вас учился, разве не вы меня однажды отлупили за то, что я клевал носом? И не только линейкой по ладоням отходили, как лягушонка. С вашей лёгкой руки ко мне и кличка приклеилась. Помните, как вы тогда выразились?

— Отвечай на вопрос! — громко потребовала Паньди.

Цинь Эр задрал голову, выставив козлиную бородёнку.

— Столько лет прошло, не припомню, — пролепетал он.

— Вы-то, ясное дело, не припомните, а я вот вовек не забуду! — постепенно расходился Щелкун, который даже изъясняться стал более складно. — Вы, учитель, тогда сказали: «Какой ты Чжан Дэчэн, по мне так ты просто щелкун».[118] С тех пор я Щелкуном и остался. И отцы меня Щелкуном величают, и матери. Дети сопливые и те Щелкуном кличут. Прилепилась крепко эта кличка поганая, тридцать восемь годов уже, и всё без жены! Сами посудите, какая девушка за Щелкуна пойдёт? Вот такая у меня беда, вся жизнь из-за этого прозвища наперекосяк пошла… — От жалости к себе Щелкун даже прослезился.

— А ну отвечай! Правда ли то, что рассказал Чжан Дэчэн? — Уездный ганьбу с золотыми зубами схватил учителя за седые волосёнки и дёрнул назад.

— Правда, правда… — затараторил Цинь Эр. Бородёнка у него затряслась, как козлиный хвост. Золотозубый пихнул его вперёд, и Цинь Эр ткнулся лицом в грязь.

— Продолжаем разоблачения! — повернулся ганьбу к Щелкуну.

Тот вытер тыльной стороной ладони глаза, зажал большим и указательным пальцами нос и смачно высморкался. Сопли птичьим помётом повисли на навесе. Важный чиновник брезгливо нахмурился, достал белоснежный платок, протёр очки и снова застыл невозмутимой чёрной каменной глыбой.

— Разный у вас подходец, любезный Цинь Эр, — продолжал Щелкун. — Когда Сыма Ку ходил в школу и в ночной горшок вам лягушку засунул, когда забрался на крышу и непристойные песенки-куайбань[119] про вас распевал, разве вы его поколотили? Или отругали? Прозвище придумали? Нет, нет и нет!

— Замечательно! — обрадовалась Паньди. — Острый вопрос затронул Чжан Дэчэн. Почему Цинь Эр не смел наказывать Сыма Ку? Потому что Сыма Ку из богатой семьи. А откуда у этой семьи деньги? Пшеницу он не сажал, а булочки из белой муки трескал. Ни одного шелковичного червя не вырастил, а в шёлке ходил, вина не делал, а пил каждый день. Нашей кровью и потом, земляки, жили эти богатеи-землевладельцы. Распределяя их землю, раздавая их добро, мы, по сути дела, возвращаем то, что принадлежит нам!

Важный чиновник слегка похлопал, выражая одобрение страстному выступлению Паньди. Вслед за ним зааплодировали стоявшие на возвышении уездные и районные ганьбу и вооружённые охранники.