Большая грудь, широкий зад — страница 108 из 151

Ощущение своей вневременности глодало сердце Цзиньтуна, словно гусеница шелкопряда. Пожалуй, впервые пришло в голову: «Силы небесные, мне ведь сорок два! И повзрослеть не успел, а уже на тебе – средний возраст». Нежности молодого человека заставили его, стороннего наблюдателя, стыдливо покраснеть и отвернуться. Безжалостность возраста добавила еще один печальный мазок к безрадостной картине, и в голове бешено закрутилось: «Сорок два года прожито, а что я сделал за это время? Прошлое – будто окутанная туманом тропинка, убегающая в просторы полей, где смутно видно метра на три назад, а впереди – сплошная дымка. Большая половина жизни прожита, одна скверна, одна грязь, даже самому противно. Вторая половина началась в день освобождения, но что меня ждет, что?!»

Блуждая взглядом по стенам зала, он наткнулся на выложенную цветной мозаикой картину: мускулистый мужчина, прикрытый лишь несколькими зелеными листочками, обнимает обнаженную по пояс женщину с развевающимися, как лошадиный хвост, волосами. Ограниченное пространство мозаики заключало в себе безграничный полет воображения. Выражение страстного желания и мечтательной устремленности на лицах юных полубогов вызвало в душе ощущение великой пустоты. Это горестное чувство пустоты он испытывал не раз, когда, лежа на желтоземе в устье Хуанхэ, глядел в чистую лазурь бескрайних просторов. Овцы паслись на приволье лугов, а пастух Шангуань Цзиньтун валялся, глядя в небеса. Линия красных флажков вдалеке обозначала границу, определенную администрацией хозяйства для заключенных. За флажками по большой, ограждающей от моря дамбе разъезжали верховые охранники с винтовками. Следом трусили собаки, отпрыски отставных армейских псов и местных дворняг. Время от времени они останавливались и, глядя на серовато-белые волны за дамбой, заливались бессмысленным лаем.

На четырнадцатый год заключения, весной, Цзиньтун познакомился с конюхом Чжао Цзядином. Того посадили за попытку отравить жену. В очках с серебристой оправой, прекрасно воспитанный, до ареста он читал лекции в политической академии. Ничего не скрывая, он в подробностях поведал Цзиньтуну, как готовил убийство жены. Его план был настолько продуман, что просто дух захватывало, но по удивительному стечению обстоятельств женщине удалось избежать смерти. Цзиньтун тоже рассказал свою историю. Выслушав, Чжао Цзядин не скрывал эмоций:

– Как красиво, брат, просто поэзия. Жаль только, закон поэтичность не принимает во внимание. Но если бы я тогда… А-а, ладно, пустое! Наказали тебя слишком сурово. Но сейчас, когда отсидел четырнадцать лет из пятнадцати, какая уже апелляция…

Совсем недавно, когда руководство лагеря объявило, что срок наказания истек и что он может вернуться домой, его охватило чувство некой покинутости. Со слезами на глазах он взмолился:

– Начальник, а нельзя ли оставить меня здесь навсегда?

Администратор лагеря, которому было поручено сообщить об освобождении, ошарашенно посмотрел на него и покачал головой:

– С какой стати? Чего это ты вдруг?

– Да не представляю я, как жить дальше, когда выйду отсюда, человек я совсем никчемный…

Администратор сунул ему сигарету и дал прикурить. Потом похлопал по плечу:

– Шагай, парень. За оградой чудесный мир, не то что здесь.

Курить Цзиньтун так и не научился и после первой затяжки закашлялся до слез.


Появилась женщина с заспанными глазами, в синей рабочей робе и в фуражке, с железным совком в левой руке и метлой в правой. Небрежно заметая окурки и кожуру, она в раздражении то и дело пинала или задевала метлой лежавших на полу.

– А ну, подъем! Вставай! – орала она, окатывая их брызгами с метлы, которой только что разметала лужи мочи.

Под ее напором и размахом люди садились на полу или вскакивали. Потом потягивались, разминая затекшие руки. Ну а сидевшим по-прежнему доставались тычки совком и метлой, и они почитали за благо быстрее подняться. Рваные газеты, на которых они лежали, тут же с шелестом сметались в совок. Досталось и сжавшемуся в уголке Цзиньтуну.

– В сторону давай, слепой, что ли? – рявкнула уборщица.

По выработанной за пятнадцать лет лагерной привычке всегда быть начеку, он быстро отскочил, но она уже недовольно указывала на его рюкзак из парусины:

– А это чье? Убрать!

Он послушно поднял рюкзак со своими пожитками и поставил его обратно, лишь дождавшись, когда она пару раз символически прошлась метлой в его уголке. Затем присел и сам.

Перед ним образовалась куча мусора. Уборщица добавила туда еще и ушла. Полчища распуганных ею мух покружились в воздухе и уселись снова. С той стороны вокзала, где стояли автобусы, открылось несколько воротец с номером маршрута и пунктом назначения над каждым. За воротцами у ограждений из толстых металлических труб уже стояли желающие прокомпостировать билеты. К тому времени, когда он разглядел, откуда отправляется автобус номер восемьсот тридцать один, следующий до Даланя и агрохозяйства «Цзяолунхэ», там уже стояло немало людей. Кто курил, кто болтал, а кто-то просто сидел на своем багаже. Цзиньтун достал свой билет. Начало регистрации в семь тридцать, а на электронных часах на стене уже восемь десять. Он забеспокоился, даже подумал, не ушел ли его автобус. Подняв потрепанный рюкзак, встал в очередь за мужчиной с черным кожаным портфелем и безучастным выражением лица и стал исподтишка рассматривать окружающих. Лица казались знакомыми, но ни одного имени он вспомнить не мог. На него, похоже, тоже поглядывали – кто с удивлением, кто с любопытством. Какое-то время он не знал, как быть: хотелось признать в ком-нибудь земляка, но было страшно, что узнают его, и от этих противоречивых чувств ладони стали липкими от пота.

– Товарищ… – заикаясь, обратился он к впереди стоящему, – это автобус на Далань?

Тот смерил его взглядом с головы до ног, как это делали в лагере администраторы и политинструкторы. Цзиньтуну стало не по себе, он почувствовал себя муравьем на пышущей жаром сковородке. «Не только в глазах других, но и в своих собственных ты, Шангуань Цзиньтун, как верблюд в стаде овец, – подумал он. – Диковина, каких поискать». Накануне вечером он полюбовался на себя в тусклом зеркале замызганного общественного туалета. Увидел большую, тяжелую голову, уже с залысинами, всклокоченные вьющиеся волосы – рыжие не рыжие, соломенные не соломенные. Морщинистое лицо, шероховатое, как у жабы, нос красный, будто его защемили, бурая щетина над воспаленными губами. Под критическим взглядом мужчины он ощутил свою неполноценность, и на пальцах выступил пот, такой же, как на ладонях. Вместо ответа тот указал губами на железную вывеску высоко над воротцами, с надписью из нескольких иероглифов красным лаком в сунском стиле171.

Подошла толстушка в белой форме, дочерна измазанной на груди, толкая тележку на четырех колесах.

– Пирожки, пирожки! – пищала она по-девчоночьи. – Горячие пирожки с луком и свининой, с пылу с жару! – Здоровое, раскрасневшееся лицо лоснилось, бесчисленные мелкие кудряшки походили на хвостики породистых австралийских овец, которых ему доводилось пасти. Руки словно только что вытащенные из печи булочки, а пальцы – будто снятые с тостера сосиски.

– Почем за цзинь? – спросил какой-то молодец в куртке.

– Никаких «за цзинь», поштучно продаю.

– Ну и почем за штуку?

– Два мао172 пять фэней.

– Мне десяток.

Она откинула большое покрывало, когда-то белое, а теперь почерневшее, вытащила из пакета, привешенного к тележке, кусок нарезанной старой газеты и завернула в него десять пирожков, достав их металлическими щипцами. Малый рылся в толстой пачке крупных купюр, ища помельче, а стоявшие вокруг следили за его руками.

– Разбогатели за последние два года крестьяне Гаоми! – с завистью произнес мужчина с кожаным портфелем.

– Что, завидки берут, почтенный Хуан? – Малый в куртке уже набросился на пирожки и говорил с набитым ртом. – Коли так, возвращайтесь домой, выбрасывайте свою железную чашку риса173 и айда со мной рыбу ловить.

– Деньги вещь такая, – сказал «портфель». – Они как свирепый тигр, что спустился с гор, – кусаются!

– Будет вам, почтенный Хуан, – ехидно произнес малый. – Кусаются собаки, кошки, зайцы с перепугу, а вот чтобы деньги кусались, не слыхивал.

– Молод ты еще, что с тобой говорить, не поймешь, – махнул рукой «портфель».

– Э-э, почтенный Хуан, только не надо возрастом кичиться. Зачем, как говорится, бить себя по лицу, чтобы выглядеть внушительнее, и опрокидывать прилавок, чтобы назвать мясо нечистым. Ведь крестьянам позволили заниматься бизнесом и обогащаться – разве не сама ваша мэр зачитала во всеуслышание официальный документ об этом?

– А ты и рад стараться, приятель, – хмыкнул «портфель». – Компартия свою историю не забудет, так что поостерегись!

– Чего остерегаться-то?

– Еще одной земельной реформы! – с расстановкой произнес «портфель».

– Ну и пусть себе проводят реформу, – ответил малый, помолчав. – Все заработанное я трачу на еду, на выпивку и развлечения, как был у вас черной костью, так и остался. Или думаешь, буду таким же дураком, как мой дед? Горбатился как проклятый, чтобы заработать немного, недоедал так, что и по нужде сходить было нечем. А как поднакопил и купил несколько десятков му никудышной земли, тут и реформа подоспела: р-раз – и в помещики записали, ваши на мост потащили, и – бабах! – разлетелась его голова под пулями. Но я вам не дед. Я деньги копить не буду, я их проедать буду. А затеете еще одну земельную реформу – вот он я, стопроцентный крестьянин-бедняк.

– Сколько дней прошло с тех пор, как с твоего деда ярлык помещика сняли, а, Цзинь Чжуцзы? А ты все старое поминаешь!

– Ты, Хуан Лянь, ровно та жаба, что колесницу остановить пыталась, – переоцениваешь свои возможности. Ступай лучше домой и удавись! Думаешь, политике государства можно противостоять? По мне, так ничего у тебя не выйдет.