– Братишка, – растроганно говорила она, склоняясь к нему с полными слез, черными, как голыши, глазами и взяв его иссохшую руку. – Что с тобой, братик мой милый?
От женского тепла и нежности сердце у него растаяло. Вытянув шею, как новорожденный, еще не открывший глаза щенок, он уткнулся воспаленными губами ей в грудь. Она без колебаний задрала рубашку, и на лицо ему свесилась полная молока, золотистая, как дыня-хами, грудь. Рот искал сосок, а сосок искал рот. Когда он, дрожа, ухватил грудь, а Лао Цзинь, дрожа, сунула сосок ему в рот, обоих обожгло, словно кипятком, и они застонали, как одержимые. Тоненькие, но мощные струйки ударили в гортань и, соединившись в горле в сладостный и горячий поток, потекли в желудок, который уже изверг из себя всё, даже желудочный сок. А она в это время почувствовала, что вместе с молоком безостановочно утекает накопленная за долгие годы болезненная увлеченность этим когда-то красивым, как фарфоровая куколка, мальчиком.
Высосав грудь досуха, он, как ребенок, погрузился в сон с соском во рту. Она нежно погладила его по лицу и осторожно вытащила сосок. Он подвигал губами, и бледное лицо его стало розоветь. Лао Цзинь увидела в дверях Шангуань Лу, которая печально смотрела на нее. На лице этой много повидавшей на своем веку женщины отразилось не осуждение или зависть, а глубокий укор самой себе и бесконечная благодарность. Лао Цзинь убрала грудь под рубашку и твердо заявила:
– Почтенная тетушка, я сама этого желала. Я мечтала об этом всю жизнь, – должно быть, мы с ним были вместе в прошлой жизни.
– Раз такое дело, сестра, благодарить не буду.
Лао Цзинь вытащила рулон купюр:
– Давеча обсчиталась я, тетушка. Эти ваши бутылки стоят дороже.
– Боюсь, сестра, брат Фан не обрадуется, когда прознает.
– Этому, кроме как вино хлестать, больше ничего не надобно. Нынче много дел, почтенная, приходить смогу только раз в день. Если не появлюсь, дайте ему жидкой кашки.
От кормежки Одногрудой Цзинь Цзиньтун быстро поправлялся. Он, как змея, сбрасывал старую кожу, и вместо нее появлялась новая, нежная. Два месяца он держался лишь на ее молоке. И хотя нередко пустой живот начинал бурлить, стоило подумать о грубой пище, как в глазах темнело и всё внутри скручивала жуткая боль. Лицо матушки, начавшее было светлеть после того, как он вырвался из лап смерти, снова приобрело напряженное выражение. Каждое утро он стоял за домом перед стеной пустых бутылок, которые могли насвистывать на все лады, и как ребенок, ждущий мать, или как влюбленный юноша, можно сказать в горестном ожидании, беспокойно всматривался в пустынную тропинку, что вела со стороны быстро растущего города.
Однажды он прождал от рассвета до сумерек, но Лао Цзинь так и не появилась. Ноги онемели, перед глазами плыли круги, и он сел, прислонившись спиной к бутылкам. Сложенные горлышками на север, они под тихим ветерком пели свою печальную песнь. Душу охватило отчаяние.
Опершись на посох, на него с презрением взирала матушка. Она и печалилась из-за обрушившихся на него невзгод, и гневалась на его неспособность преодолеть их. Какое-то время она безмолвно смотрела на него, а потом, постукивая посохом, вернулась в дом.
На следующее утро Цзиньтун отыскал серп, взял корзину и направился к канаве. За завтраком он проглотил пару разваренных бататов, вытаращив глаза, будто с него сдирали кожу. Живот пучило, в горле стояла кислятина. Он еле сдерживал рвоту, пока не почувствовал запах мяты. На память пришло, что ее принимают в закупочном пункте кооператива. Конечно, собирать мяту он отправился не только чтобы заработать хоть немного денег, но и чтобы избавиться от пагубной привязанности к груди Лао Цзинь и ее молоку.
Заросли мяты у канавы тянулись до самой воды. Свежий аромат бодрил, значительно улучшилось зрение. Стараясь дышать глубже, чтобы наполнить легкие, он принялся работать серпом. За пятнадцать лет в лагере косить он научился, и вскоре за ним уже тянулась полоса скошенных стеблей с маленькими волосками и выступившим белым соком.
Продвигаясь по склону, он наткнулся на углубление величиной с плошку. От неожиданности сначала испугался, но потом понял, что это кроличья нора, и обрадовался. Вот было бы здорово поймать кролика и хоть как-то скрасить жизнь матушки! Когда он засунул туда длинную ручку серпа и повертел, внутри кто-то зашевелился. «Ага, не пустая». Сжав серп, он стал ждать. Кролик тихонько высунулся, показав обросшую длинной шерстью морду. Цзиньтун взмахнул серпом, но кролик тут же спрятался, и удар пришелся в пустоту. Он дождался, когда кролик высунулся снова, и, почувствовав, что конец серпа глубоко вошел в голову животного, резко потянул. И вот трепещущий кролик лежит перед ним. Острие серпа вонзилось глубоко в глазницу, и по сверкающему лезвию тонкой ниточкой стекает кровь. Чуть виднеется глаз, круглый, как стеклянный шарик. Цзиньтуна вдруг пронизало холодом. Отбросив серп, он выбрался из канавы и стал озираться, словно попавший в беду ребенок.
Матушка давно стояла у него за спиной.
– Что ты делаешь, Цзиньтун? – послышался ее старческий голос.
– Мама… – с болью выдавил он. – Я… я убил кролика… Эх он бедолага… Что же я наделал… Зачем надо было убивать его!
Матушка заговорила сурово, как никогда:
– Время летит быстро, Цзиньтун. Тебе уже сорок два, а ты такой же нытик, такая же квашня. Все эти дни я ничего тебе не говорила, а теперь придется. Ты должен понимать, что всю жизнь мама с тобой не будет. Помру вот, тебе самому надо будет кормиться. Ну и что у тебя выйдет, если так будет продолжаться?!
Цзиньтун с отвращением вытер о землю кроличью кровь. От горьких слов матушки лицо горело, на душе было невесело.
– Тебе нужно идти в мир, что-то делать. Пусть даже что-то небольшое.
– Но что я могу, мама?
– Послушай, сынок! Сейчас ты, как настоящий мужчина, отнесешь этого кролика на берег, снимешь шкуру, выпотрошишь и промоешь. Потом приготовишь и поднесешь матери, как почтительный сын, она уже полгода мяса не видела. Может быть, у тебя не сразу получится снять шкуру и выпотрошить, может, ты почувствуешь себя жестоким. А сосать женское молоко взрослому мужчине – разве не жестоко? Если ты не знаешь, молоко – кровь женщины. Поступать так намного более жестоко, чем убить кролика. Будешь помнить об этом – у тебя все получится и ты почувствуешь радость. Охотник, убивая добычу, ничуть не переживает, что отнял жизнь. Он лишь радуется, потому что знает: все превеликое множество птиц и зверей в мире сотворил Господь для пользы человека. Человек – венец всего сущего, душа всего сущего.
Цзиньтун согласно кивал, чувствуя, как грудь постепенно обретает некую твердость. Болтавшееся на поверхности, словно тыквочка, сердце будто нашло опору.
– Знаешь, почему Лао Цзинь не приходит? – продолжала матушка.
Он посмотрел на нее:
– Это вы…
– Я! Ходила к ней. Не могла же я стоять и смотреть, как она губит моего сына.
– Вы… Как вы могли так поступить…
Не обращая внимания на его слова, матушка продолжала:
– Я сказала ей, мол, если вправду любишь моего сына, можешь спать с ним, но кормить его грудью больше не позволю.
– Она своим молоком мне жизнь спасла! – взвизгнул Цзиньтун. – Я бы уже был в могиле, если бы не она, и мою сгнившую плоть жрали бы черви!
– Знаю. Неужто ты думаешь, я когда-нибудь забуду, что она спасла тебе жизнь? – Матушка пристукнула посохом. – Немало лет творила я глупости, а теперь поняла: пусть ребенок лучше умрет, чем остается всю жизнь слюнтяем, которому от титьки не оторваться!
– Ну и что она сказала? – встревоженно спросил Цзиньтун.
– Она женщина славная. Возвращайся, говорит, домой, почтенная тетушка, и скажи братику, что подушка на кане Лао Цзинь для него всегда найдется.
– Но она замужем… – побледнел Цзиньтун.
– Ну соверши ты хоть какой-то поступок! – рассерженно бросила матушка. – Отправляйся к ней, если ты мой сын! Мне не нужен сын, которому никак не стать взрослым. Мне нужен такой, чтобы, как Сыма Ку или Пичуга Хань, мог принести и неприятности. Чтобы это был настоящий мужчина, который мочится стоя!
Глава 48
Направляясь к Одногрудой Цзинь, чтобы начать бурную жизнь настоящего мужчины – как он уяснил это из наставлений матушки, – мост через Мошуйхэ он перешел бравым молодцом. Но по дороге к новостройкам вся смелость мало-помалу улетучилась, как воздух из колеса с плохим ниппелем. В лучах солнца высились впечатляющие многоэтажные громады с украшенными разноцветной мозаикой стенами, а там, где пока еще шло строительство, огромные желтые стрелы кранов неспешно переносили тяжелые блоки. Барабанные перепонки мучительно вибрировали от адского звука отбойных молотков. На высоких стальных конструкциях возле песчаного хребта ярче солнца вспыхивали дуги электросварки. Телебашню обволакивала белесая дымка, глаза тоже застлала туманная пелена.
Матушка сказала, что пункт приемки вторсырья – владение Лао Цзинь – расположен у большого пруда, где когда-то расстреляли Сыма Ку, и Цзиньтун направился туда по широкой и ровной асфальтированной дороге. По обеим сторонам высились дома – и завершенные, и строящиеся. От усадьбы семьи Сыма Ку не осталось и следа, исчезла и вывеска фармацевтической компании. Несколько экскаваторов рыли там неглубокие траншеи, а на месте церкви возвышалось отливающее золотом новое семиэтажное здание. Со стороны оно смотрелось как полный золотых зубов рот нувориша. Большие – размером с овцу – красные иероглифы на золоте возвещали о силе и престиже Всекитайского промышленно-торгового банка, и в частности его филиала в Далане. На пустыре перед зданием был свален в кучу строительный мусор. Там остановился роскошный ярко-красный импортный лимузин. Выглядел он обаятельно-нежно, а в лакировку можно было смотреться как в зеркало. Из лимузина вышла импозантная женщина с мягкой кожаной сумочкой под мышкой. Черный шерстяной костюм европейского покроя, алый свитер с высоким воротом, под распахнутым пиджаком на груди – мерцающая жемчугами брошь, под свитером выдается высокая грудь, волосы аккуратно собраны на затылке коровьей лепешкой; светлый лоб открыт, кожа на лице белая, гладкая, как нефрит. Чуть отставленный зад, стрелки на брюках отутюжены так, что порезаться можно, черные кожаные туфли на высоких каблуках, темные очки, через которые не разглядеть глаз, и губы – яркие, сочные, будто только что съела вишенку и с них вот-вот потечет сок. Постукивая каблуками, она стремительно прошла через сверкнувший турникет и исчезла, как видение.