«Граждане налогоплательщики! Они, эти разжиревшие на народной крови клопы вонючие, называют меня душевнобольным. Да-да, всякого здравомыслящего человека они отправляют в психушку, это для них обычное дело. Братья и сестры, друзья, соратники! Раскройте глаза и оглянитесь вокруг, посмотрите, как переплывает к ним в мошну общественная собственность, как они наживаются на крови и поте народном! На один бюстгальтер тратят столько, сколько мне хватит на полгода, чтобы прокормиться. А за один присест съедают столько, сколько мне хватило бы месяца на три. Кругом одни рестораны, кругом взятки и коррупция, кругом злоупотребления. Пару лет мэром – сто тысяч юаней. Земляки! Вижу, ваши головы посветлее моей будут, вот вам в вены соломинки и вставляют одну за другой. Они мечтают стать морем, которое вовек не наполнишь. Разомкните затуманенные сонной одурью глаза, земляки, окиньте взглядом ужасающую действительность!»
Мелкие капли дождя увлажнили бледный высокий лоб. Стальной расческой он провел по убеленным сединой волосам, и капельки воды скатились подобно каплям лаврового масла. Как гласит пословица: «Дождь весной как масло дорог, летний льет на всяк пригорок». «Никакой я не душевнобольной, в голове все ясно и понятно до такой степени, что самому страшно. Я понимаю, что мне не вырваться из сетей, сплетенных из денег и гениталий, они расставлены повсюду, и конец меня ждет безрадостный. Сегодня я выступаю перед вами, а завтра, может, сдохну на свалке, как бешеный пес. Если умру, не оплакивай меня, милая, долгими ночами в нескончаемых снах, один я у тебя. Но я буду и дальше жить и бороться».
Он достает из-за пазухи рожок и, надувая щеки, звонко трубит. Заслышав боевой сигнал, братья и сестры в едином порыве выступают на бой. «Разобьем дьяволов, уничтожим японский империализм!», «Отстоим мир, защитим родину!»214. Трубя, он шагает по краю широкой площади. Мимо сплошным потоком несутся автомобили, спешат по делам люди. Ты паришь у них над головами, перья в блестящих капельках воды. На лужайке ковыляют счастливые малыши. Старичок пенсионер запускает под дождем воздушного змея. «Долой главаря городских коррупционеров Лу Шэнли!» – воздев руку, кричит он. На него с лаем кидается брошенный хозяевами пекинес. «Долой Гэн Ляньлянь, проматывающую трехсотмиллионные кредиты! Долой витающего в облаках фантазера Попугая Ханя! Долой “Единорог”! Очистимся от желтой скверны215, возродим духовную культуру! Долой плейбоя Шангуань Цзиньтуна!»
В испуге Цзиньтун взмахивает крыльями и пулей взмывает под облака. Он-то хотел, оборотившись птицей, найти родственную душу, а тут – нате вам! – нашел заклятого врага. И, охваченный целой бурей переживаний в тот весенний вечер тысяча девятьсот девяносто третьего года, он в полном изнеможении валится на ковер у себя в кабинете – подделку под старину – и тихо поскуливает.
От слез на ковре уже образовалось мокрое пятно размером с плошку, когда дверь открылась и вошла служанка-филиппинка. Ее предки торговали в Гаоми шелками из южных морей216, и в ее жилах текла китайская и малайская кровь. Смуглая, с вечно озабоченным лицом и пышной грудью, характерной для женщин из тропических стран, по-китайски она объяснялась с грехом пополам. Ван Иньчжи специально приставила ее ухаживать за Цзиньтуном.
– Пожалуйте ужинать, господин. – Из корзинки на столе появились чашка клейкого риса, тушеная баранина с турнепсом, жареные креветки «хай ми»217 с зеленью и черепаховый суп. – Прошу вас, господин, – подала она палочки – имитацию под слоновую кость.
От еды поднимался пар, но есть не хотелось.
– Вот скажи мне, что я такое? – поднял он на служанку красные от слез глаза.
Та в испуге застыла, опустив руки:
– Господин, я не знаю…
– Шпионка! – В ярости он швырнул палочки на стол. – Ван Иньчжи подослала тебя шпионить за мной!
– Господин… господин… – в ужасе лепетала служанка, – я не понимаю… не понимаю…
– Яд замедленного действия в еду подложила, хочешь отравить, чтобы я сдох потихоньку, как индюк, как панголин! – Он шмякнул еду на стол, а суп выплеснул на служанку: – Вон! Вон отсюда! И чтоб я тебя больше не видел, сучка шпионская!
С мокрой и липкой от супа грудью та, плача, выбежала из кабинета.
«Ах ты контра, Ван Иньчжи, ах ты враг народа, кровопийца, вредитель, не прошедший четырех чисток218, архиправый элемент, захвативший власть каппутист219, реакционный буржуазный авторитет в науке, разложившийся и переродившийся элемент, классово чуждый элемент, оторванный от практической деятельности паразит, шут гороховый, пригвожденный к позорному столбу истории, бандит, предатель китайского народа, хулиган, прохвост, скрытый классовый враг, монархист, верный и почтительный потомок Кун Лаоэра220, поборник феодализма, неистовый сторонник реставрации рабовладельческого строя, рупор вымирающего помещичьего класса…»
Собрав в кучу все слова и выражения, которые использовались для политических обвинений и которые отложились в голове за несколько десятков беспокойных лет, он одно за другим обрушивал их на голову Ван Иньчжи. Он словно видел ее перед собой, будто согнувшееся, усеянное червоточинами деревце на популярной карикатуре. «На твоем теле червоточин нет, зато оно сплошь усыпано родинками, черными, отвратительными. Как небо звездами июльской ночью. “Небеса уж звезд полны, ярко блещет серп луны, На собрании бригады доложить обиды рады”221. А ну выходи, Ван Иньчжи, поглядим сегодня, кто кого! Или рыбка сдохнет, или сетка лопнет. Или тебе конец, или я не жилец! Как говорится, вышли на битву два войска, и победит сильнейший. Подумаешь, голову снесут, только и делов, что шрам с плошку!»
Тут открылась дверь, и на пороге возникла Ван Иньчжи собственной персоной со связкой золотистых ключей в руке.
– А вот и я, – презрительно усмехнулась она. – Есть вопросы – выкладывай.
– Убить тебя готов! – собрав все мужество, выдохнул Цзиньтун.
– Ну герой! – хмыкнула она. – Если тебе хватит смелости убить человека – зауважаю.
Гадливо обойдя грязь на полу, она без тени страха подошла к нему, огрела связкой ключей по голове и понесла:
– Скотина неблагодарная! Он еще чем-то недоволен, а? Я ему самое роскошное жилье в городе предоставила, стряпуху наняла специально – только руку протяни и рот разевай! Живешь припеваючи, как царственная особа, чего еще нужно?
– Мне нужна… свобода… – выдавил из себя Цзиньтун.
Ван Иньчжи на миг застыла, а потом громко расхохоталась.
– Я твоей свободы не ограничиваю, – сурово проговорила она, отсмеявшись. – Проваливай хоть сейчас!
– С какой стати? Салон мой, это ты проваливай!
– Не возьми я бизнес в свои руки, – хмыкнула Ван Иньчжи, – ты давно бы уже обанкротился, даже с сотней салонов. И у тебя еще хватает совести говорить, что салон твой. Целый год уже кормлю его, не бросаю. Ну а раз тебе нужна свобода, пожалуйста, бери, но здесь сегодня вечером будет другой человек.
– Я – твой законный муж, и, если ты задумала выгнать меня, ничего у тебя не выйдет.
– Тебе ли заикаться о том, что ты законный муж, – с грустью сказала Ван Иньчжи. – Ты хоть раз исполнил супружеские обязанности? На что ты годишься?
– Если бы делала, как тебе говорят, очень даже сгодился бы.
– Рожа бесстыжая! – взорвалась Ван Иньчжи. – Что я тебе – шлюха? Думаешь, как захочешь, так и будет? – Лицо ее побагровело, уродливые губы злобно затряслись, и она швырнула в него тяжелую связку ключей, угодив прямо в бровь. Голову пронзила резкая боль, потекло что-то горячее. Дотронулся – на пальце кровь. В фильмах ушу продолжением такой ситуации обычно бывает жестокая драка; в художественной ленте раненый герой бросает фразу, исполненную презрения, а потом в возмущении уходит из дому. «Ну а мне как быть? – размышлял Цзиньтун. – Эта моя сцена с Ван Иньчжи – боевик или нет? Художественная лента с элементами мордобоя или мордобой с художественным уклоном? Х-ха, х-ха, х-ха! Х-ха! Сыплются удары руками и ногами, злодей шаг за шагом отступает, он лишь отбивается, не в силах ответить ударом на удар. Вернуть мир людей на путь истинный, покарать улиньское222 отребье! Сраженный злодей падает мертвым, а юный герой вместе с прекрасной девой отправляются бродить по белу свету. “Как ты коварна, однако, – еле сдерживаясь, говорит главный герой, глядя на кровь на руке. – Не думай, что я не могу или не смею кого-то ударить. Я не хочу марать руки твоей мерзкой плотью!” И преспокойно уходит, оставляя деву хныкать и визжать как резаную, и даже не обернувшись…»
Пока Цзиньтун выбирал для себя подходящую роль, в дверь вломились двое здоровяков, один в форме полицейского, другой – в мундире судейского чиновника. И полицейский – а это был Ван Течжи, младший брат Ван Иньчжи, – и судейский – Хуан Сяоцзюнь, муж ее младшей сестры, – тут же взяли его в оборот.
– Ну и в чем дело, зятек? – пихнул его своим бычьим плечом полицейский. – Не по-мужски это – женщину обижать, а?
– Она тебя, своячок, не бросает, – поддал сзади коленом судейский, – а ты, похоже, совсем совесть потерял!
Цзиньтун собрался было что-то сказать в свое оправдание, но получил удар кулаком в живот и, схватившись за него, рухнул на колени; изо рта брызнуло что-то кислое. А судейский своячок, будто демонстрируя прием из тешачжан223, рубанул ему ладонью по шее. В прошлом кадровый офицер, он десять лет прослужил в разведке спецназа и наловчился раскалывать кирпичи одним ударом. Рекорд у него был – три красных кирпича. «Спасибо еще, что пожалел, – мелькнула мысль. – Рубани он со всей силы, голова не отлетела бы, но кости переломал бы точно. Поплачь – заплачешь, может, бить не будут. Плач – проявление слабости, просьба о пощаде, а настоящие мужчины пощады не просят». Но они продолжали дубасить его, стоящего на коленях в слезах и соплях.