Большая грудь, широкий зад — страница 146 из 151

– Все не сдохнешь никак, дура старая, скотина! Сколько я натерпелась от тебя! Объедками перебивалась, в рванье ходила! Ты же меня за человека не считала, голову мне этой скалкой пробила, ногу клещами прижгла, сыночка своего всё подбивала, чтобы он помыкал мною! За едой чашку из рук выхватывала, орала, что я только девок рожать могу, что из-за меня в семье Шангуань наследника нет и некому будет воскуривать благовония предкам, так и кормить меня не надо! Горячей кашей в меня плеснула, все лицо обварила, злыдня жестокосердая! Известно ли тебе, стерва старая, что сынок твой бесплоден, как мул? Пришлось, задрав хвост, как сучке последней, самой мужика искать – вот до чего довели! Унижений вынесла от вашей семьи – несть числа, и страданий нечеловеческих дальше некуда, скотина ты этакая!

Под градом ударов и от материализовавшейся матушкиной ненависти тело Шангуань Люй постепенно оседало, превращаясь в груду гниющей плоти – мерзкой, смердящей. В разные стороны с него так и брызнули полчища вшей и блох. Из расколотого черепа, как вонючий соевый творог, зловонными каплями разлетелся мозг. Отодрав когтистые пальцы свекрови, матушка освободила чуть живую Юйнюй. Половина ушной раковины сестренки, измочаленная беззубым ртом старухи, походила на заплесневелый стебель батата…

4

В тот вечер удивительно-ярко светила луна. Когда все уснули, Лайди тихо спустилась с кана, не потревожив напрыгавшегося за день по улице, донельзя уставшего немого. Падавший на его лицо лунный свет напоминал тонкий слой инея на черном булыжнике. Разинув рот, полный крепких, как железо, зубов, он издавал громоподобный храп. Лайди бросила взгляд на этот источник всех ее бед, и в душу почему-то проник холодок вины. На самом-то деле об их с Пичугой Ханем близости в семье знали все, в неведении оставался лишь погруженный в богатырский сон немой. Армейская форма на нем уже износилась до дыр, потертые награды потускнели, и стал виден дешевый сплав, из которого они были сделаны. Лайди осторожно приоткрыла дверь. Донесся тяжелый, полный безысходности вздох матушки. Волной прилива внутрь устремился лунный свет, а прохладный ночной ветерок развеял уныние. Во дворе уже громко покашливал Пичуга.

– Ну что ты копаешься?

Лайди поспешно зажала ему рот рукой.

– И чего бояться? – недовольно пробубнил он. – Ну чего ты боишься?

Они вышли за околицу и зашагали в сторону болот по извилистой тропке, зажатой между пространствами поздно убранных полей. Уже середина осени, и высохшие желтые листья посевов украсились жемчужными ожерельями вечерней росы. Но дунбэйский Гаоми не затих, как раньше. Повсюду легкомысленными золотыми отблесками подрагивают огни кустарных сталеплавильных печей, и дух горящего древесного угля разливается нескончаемым потоком, как река. Какое же все-таки это чудо – лунный свет! Благодаря ему видно, как завитками поднимается белый дымок, превращаясь в вышине в тончайшую кисею облаков.

Лайди с Пичугой шли ловить птиц. Пичуге все уже обрыдло, и он снова взялся за старое ремесло. Днем он сказал Лайди, что хочет поймать несколько цапель, чтобы подкормить ее. Они шли по тропинке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Никого и ничего не боявшийся Пичуга заражал своим настроем Лайди. Из-за этого ей на время становилось легче, а запах у него из-под мышек – какой-то птичий – наполнял душу теплом.

– Пичуга, а Пичуга, – тихо проговорила она, – ведь немой рано или поздно дознается, тогда уж пощады не жди… – Пичуга только крепче приобнял ее, издав завораживающий заливистый свист.

На болоте он устроил Лайди в шалаше из соломы и велел сидеть тихо. А сам нашарил в углу какое-то хитросплетение из конского волоса и проволоки и тихо скрылся в густых метелках камыша. В свете луны он был похож на большого крапчатого кота. Кожа поблескивает, движения быстрые, бесшумные – странное, загадочное существо. Взгляд чернолаковых глаз Лайди неотступно следовал за ладно скроенной мужской фигурой, и в душе росло безграничное изумление: «Да разве это человек?! Это просто небожитель! Ну какой человек смог бы десять с лишним лет прожить в тех жутких условиях, не потеряв силу и мужество, а потом превратиться в мужчину, подобного острому, словно заново выкованному драгоценному мечу? Или вот скажет, поймаю, мол, такую-то птицу – именно эту и поймает, скажет – поймаю столько-то, столько и принесет. Разве человеку дано такое? Птичий язык понимает, их секретами владеет – ну просто повелитель птичьего царства какой-то». Она отдалась этим мыслям, и ей представилось похожее на лик феникса лицо третьей сестры. Этот мужчина изначально был предназначен ей, именно она должна была стать его супругой. «Но судьба распорядилась иначе, все встало с ног на голову, и вот теперь суженый третьей сестры стал моим. Сейчас он мой, кому еще он назначен?» Тут же вспомнился смуглокожий Ша Юэлян, мощный Сыма Ку, немой – насильник Птицы-Оборотня… Душу охватили воспоминания о прошедшей жизни, в которой было все – и радости, и горести. «Помоталась же я в те годы по городам и весям, верхом и с винтовкой, в шелках и бархате хаживала, ела досыта – все чего душа пожелает. Вот было времечко – белые, как снег, копыта, алая, как кровь, накидка на плечах. Расправляла крылья, как феникс, распускала хвост, как павлин. Но время благоденствия быстро прошло, богатство растаяло как дым, и после того как Ша Юэлян повесился, бреду я, Шангуань Лайди, извилистой тропой несчастий. Не жизнь, а сумасшествие. Вроде любой бы и в жены взял, а сами плюют в мою сторону и проклинают. Хорошо ли я прожила жизнь, плохо ли? Да, хорошо, никто лучше меня и не жил; а сказать плохо – тоже верно: ни у кого такой худой жизни не было. А-а, была не была – с Пичугой так с Пичугой кувыркаться…» Мысли нахлынули невеселые, но слез почему-то не было. Лунный свет лился на загляденье красиво. Чистый и холодный, он, будто шелестя, падал бесконечным потоком на траву и листву. Вода на мелководье поблескивала, как осколки глазурованной черепицы, а вместе с тем от земли до небес поднималось зловоние гниющего ила и болотной травы.

Пичуга вернулся с пустыми руками. Сказал, что силки поставил, чуть позже вынет цапель, и порядок. Ночь, мол, больно лунная, и привычное время у всех разладилось: и у птиц, и у зверей, у рыб и насекомых. При такой яркой луне рыбы и креветки поднимаются к поверхности воды поиграть, вот цапли и спешат поживиться. По словам Пичуги, обычно они стоят не шелохнувшись на одной ноге всю ночь. А этой ночью бродят туда-сюда у воды, вытягивая и втягивая мягко пружинящие шеи. Долговязые, шеи длинные – всё видят вокруг; то остановятся, то неторопливо вышагивают – просто прелесть! Как раз такой цаплей и был для Лайди вошедший в шалаш Пичуга.

Он присел рядом, и Лайди жадно вдыхала повеявший от него животворный дух диких трав. Она будто проснулась, опьянела, преисполнилась неги и неистового желания. Когда еще птицы попадут в силки! И здесь, вдали от деревни, в уютном шалаше, с женщины одежда слетела сама, а с мужчины ее совлекла женщина. На этот раз Пичуга с Лайди наслаждались, словно совершая подношение бескрайнему небу и широким просторам дунбэйского Гаоми. Это был образец любовного соития, когда человек воспаряет выше реющих в небе птиц и все расцвечивается перед глазами бесконечным разнообразием красок, гораздо более богатым, чем многоцветие лугового разнотравья. Они устремлялись друг к другу в таком неистовом порыве, что лунный серп отвел глаза и с ворчаньем отправился на отдых, спрятавшись за белое облачко.

– Знаешь, Лайди, – склонился над ней Пичуга, вспомнив вдруг один печальный эпизод, – видел я однажды женское тело до тебя…

Стрекотали цикады, глаза Лайди посверкивали в темноте.

– Расскажи, – попросила она.

– Ну, слушай, – обнял он ее за тонкую талию.

Он, как крестьянин в поле, одновременно махал мотыгой и рассказывал:

– Было это в горах Японии. Осенью того года задумал я поживиться кукурузой на склоне. Склоны тамошних гор сплошь покрыты пестрым ковром из желтых и красных листьев, а цветы источают благоухание. К тому времени я оброс – волосы длинные, бородища всклокоченная, тело прикрыто лишь рваной бумагой. Короче, больше на злого духа похож, чем на человека. А нож свой старый я давно потерял. Кукурузу уже убрали, вокруг, как заплаканные вдовы, стояли лишь стебли. Я начал искать – не могли же всё убрать начисто, чтобы ни одного початка не осталось! И один таки нашел. Наковырял зерен и стал с хрустом грызть. Так давно не ел ничего человеческого, что зубы заныли и зашатались, а кукуруза такая ароматная! Вдруг зашуршали листья – я решил, что это медведь. А мы с ним были не в ладах, я его, честно говоря, побаивался. Я быстренько растянулся на земле этаким презренным трупом, даже дышать перестал. Но появился вовсе не медведь, а японка. Я ее сначала за мужчину принял: мешковатые рабочие штаны из парусины, халат желто-коричневый веревкой подпоясан, на голове – шляпа соломенная грибом. Она ее сняла и на стебель повесила. Лицо худое, видно недоедал человек, волосы наподобие коровьей лепешки уложены. «Да вроде это женщина!» – осенило меня. И стало уже не так страшно. Она развязала веревку и распахнула халат. Взявшись руками за полы и двигая ими, как усталая птица крыльями, стала обмахивать костлявую, покрытую капельками пота грудь. На эти два плоских коровьих языка с острыми кончиками, которые болтались у нее почти на животе, налипли семена травы. «Силы небесные, точно женщина, баба!»

В голове зашумело, кровь понеслась по извилинам сосудов, как электрический ток. Застывшее и отяжелевшее за долгие годы жизни на голой земле тело вдруг ожило, и он резко вскочил, будто выросшее на ровном месте дерево. Узкие глаза японки округлились, рот раскрылся, и она, издав странный звук, повалилась навзничь, словно подгнивший стебель. Пичуга ринулся к ней, как голодный тигр. Его трясло в ознобе, руки суетливо хватали ледяные, словно дохлые рыбки, груди, и они жгли пальцы, подобно пирожкам, только что вынутым из печи. Дрожа, он стал неуклюже стягивать с женщины завязанный на талии матерчатый пояс. Оттуда выкатились две помятые вареные картошины, от которых исходил такой умопомрачительный дух, что на них тут же обратились все чувства и помыслы. Под его помутившимся взором это были две шаловливые белки, которые в любой момент могут ускользнуть, и когда, забыв обо всем, он схватил их, то ему даже почудился тоненький писк. А потом – невыносимая удушающая боль в горле. В руках уже ничего не было: картошины то ли укатились, то ли провалились в живот. И тут он понял, что ими-то и подавился. Погладил горло, а во рту еще чувствовался вкус этих картошин. В животе урчало, текла слюна, восхитительные картошины так и стояли перед глазами. Он обшарил все тело женщины, осмотрелся вокруг и, не обнаружив вожделенной картошки, приуныл. Поднялся, собравшись было уйти, но, бросив взгляд на распластавшиеся груди женщины, начал постепенно осознавать, что не сделал что-то важное и так вот уходить негоже. А эта японка, раскинувшаяся перед ним, не та ли самая, что навела облаву на двух братьев-китайцев, из-за чего они и погибли?! Из глубин памяти поднялось все пережитое: вот его угоняют на работы из Гаоми, потом рабский труд на шахте в Японии, разлука с юной и чистой девочкой из семьи Шангуань… Ненависть к японцам возгорелась в нем с новой силой, и где-то высоко над головой почудился звонкий крик: «Уделай ее, отомсти!» Он с ожесточением сдернул с японки штаны и обнаружил под ними грязные трусы. Темно-красные, с черной заплатой величиной с ладонь. Его будто холодной водой окатили: он вдруг вспомнил, как когда-то давно он переодевал для похорон мать, убитую подлецом из дунбэйского Гаоми, и на ней тоже были такие красные трусы с такой же черной заплатой. И тут его вытошнило: желудок изверг и картофельное месиво, и кукурузные зерна. Чудовищная потеря! Корчась от боли, он сгреб две пригоршни земли и бросил на тело женщины. Потом встал и, шатаясь, побрел обратно в горы…