Приподнявшись на локте и растроганно глядя в лицо Пичуги, Лайди пробормотала:
– Милый! Какой ты славный…
Пичуга терся жесткой щетиной о вишенки ее сосков:
– Пойди я на это, нарушил бы законы Неба и тебе бы навредил! Не смог бы вернуться в Гаоми, тебя бы не встретил…
Со сладостной болью в сердце оба страстно приникли друг к другу, словно желая раствориться один в другом. Они меняли позиции, хотя никто их этому не учил, от избытка чувств лепетали глупости, а заливающий их тела лунный свет был сродни отравленному вину.
Только за полночь они поднялись, оделись и отправились за цаплями. На болоте дул ветерок, распустившиеся в ночи цветы источали пьянящий аромат, какие-то большие белесые птицы с криком взлетели навстречу лунному свету. Стая других птиц облепила невысокое деревце, словно плоды. «Как же несравненно красива луна этой ночью!» Опираясь на Пичугу, Лайди зашла в камыши. На расстоянии полета стрелы, там, где ноги уже увязали, она действительно увидела двух цапель, попавших в силки. Обессилев от попыток вырваться, они уткнулись в ил длинными клювами стального цвета.
– Может, отпустим? – тихо спросила расчувствовавшаяся Лайди.
– Как скажешь! – согласно кивнул Пичуга.
Всякий раз с наступлением сумерек цапли стаей взлетали и опускались на болота в великолепии лучей вечерней зари. Их неброское оперение мелькало подобно коже бедра в разрезе платья несравненной красавицы.
5
Чтобы спасти нас от смерти, четвертая сестра продала себя в проститутки, и это стало затаенной болью семьи Шангуань. Она и так совершила для нас благодеяние, а когда появилась неизвестно откуда, да еще с укрытыми в лютне-пипа драгоценностями, из глаз матушки, как жемчужинки с порванного ожерелья, покатились слезы. Семью раскидало, как ветром облачка, – кто умер, кто сбежал. Немудрено, что матушка расчувствовалась, когда появилась четвертая сестра. О ней ведь столько лет не было известий!
Драгоценности сестры реквизировал один из ганьбу – функционеров коммуны, она вернулась домой со сломанным инструментом в потрепанном футляре. Обнявшись с матушкой, они рыдали до изнеможения, казалось, выплакали все слезы.
– Мамочка, – говорила она, глядя на седую голову матушки, – я и не чаяла свидеться с вами… – И, не договорив, снова разрыдалась.
– Сянди, Сянди, доченька моя горемычная… – гладила ее по плечу матушка.
Когда Сянди наконец спросила о своих сестрах, матушка только рукой махнула:
– И не спрашивай!
– Ну, Цзиньтун здесь, так что я спокойна, – глянула на меня сестра. – Значит, род Шангуань не прервется.
– Глупышка ты моя, – уныло вздохнула матушка. – Какой уж тут род, до того ли нынче…
Жизнь четвертой сестры была полна горя и страданий. Мы много не расспрашивали, чтобы не бередить ее незаживающие раны. Но кое-кто думал совсем иначе, им каждый день хотелось щекочущего нервы представления. Конечно же, за счет семьи Шангуань.
Четвертая сестра из дома почти не выходила. Но слух о том, что вернулась дочка Шангуань, бывшая проститутка, которая накопила несметные богатства, облетел весь дунбэйский Гаоми.
Иногда я ходил в поле и разорял мышиные норки, чтобы найти немного зерна. И вот однажды, игриво подхихикивая, ко мне подплыла Фань Гохуа, жена Хромого Чэня:
– Что же это ты, почтенный братец? Неужто охота копаться в мышиных норах из-за горстки гнилого зерна? Или опасаешься, что на какую-нибудь безделицу из драгоценностей твоей четвертой сестры вагон риса и заморской муки не купишь?
Я с отвращением уставился на эту женщину: вся деревня знала, что она якшается со своим свекром.
– Чушь ты городишь!
Подойдя ближе, она понизила голос:
– Говорят, братец, у нее есть жемчужина, что в темноте светится, большущая, с куриное яйцо. Якобы светит так ярко, что ночью в доме все красным светом залито, а издали глянешь – будто пожар. Вот бы посмотреть на нее хоть одним глазком! Поговорил бы с сестрой, может, даст тетке поносить какое-нибудь маленькое украшеньице – жемчужинку с горошину или цепочку с волосок. – Подмигнув, она похотливо зашептала: – Не гляди, что лицом черна, я как арбуз – корка пестрая да толстая, а мякоть сладкая, нежная…
Хоть и сидела сестра дома, беда не обошла ее стороной. Вот уж правда, деревья не хотели бы качаться, да ветер не унимается. В народной коммуне вспыхнула эпидемия классовой борьбы, и в актовом зале устроили выставку наглядной агитации, уже вторую в истории дунбэйского Гаоми, и она мало чем отличалась от предыдущей: те же топорные рисунки, сюжеты которых вертелись вокруг семей Шангуань и Сыма, будто их история и была историей всего уезда. На эти картинки народ внимания не обращал, а вот что касалось Сянди, тут интерес был огромный. Руководящие кадры коммуны, гады ползучие, выставили на всеобщее обозрение все, что она скопила за свою жизнь. Блеск золотых и серебряных украшений просто притягивал всех.
Через три дня интерес к украшениям угас, а классовая ненависть ничуть не выросла. Руководство решило искать новые пути и предложило выступить самой четвертой сестре.
В наши ворота забарабанил замсекретаря парткома коммуны по пропаганде Ян Цзефан. У этого очкарика плешь отливала желтизной, как ковш для воды, ротик маленький, а щеки как у обезьяны. Явился он в сопровождении четырех ополченцев с карабинами.
Сестру постоянно трясло, она хлопала себя по карманам, ища сигареты. Курила она уже давно, и ее белоснежные зубы пожелтели. Наконец сигареты нашлись, она прикурила и затянулась. Экономная матушка с трудом сносила эту вредную привычку даже у родной дочери, сделавшей для семьи столько добра. Сигареты «Циньцзянь»255 покупал для сестры в кооперативе я, по гривеннику пачка. Думаю, денег у нее всего-то и оставалось что на пару пачек таких сигарет. Когда она затягивалась, щеки у нее вваливались, потрескивал, разгораясь, огонек сигареты, и вокруг разносился запах низкосортного табака с примесью горелого тряпья. В какой-то миг я понял, что сестра постарела. Мутный свет из смотрящих исподлобья глаз походил на густую и клейкую желтую смолу, – казалось, к нему мухи могут прилипнуть. Возможно, это был страх, а может, и не страх. Может быть, ненависть, а может, и нет. Сейчас ее обезображенное старостью лицо было затянуто табачным дымом, а вообще мало кто осмеливался смотреть ей прямо в глаза.
– Открой, Цзиньтун, – велела навидавшаяся всякого матушка. – Коли счастье – значит, не беда, а коли беда – не сбежишь никуда.
Ворота отворились, и, задрав нос и выпятив грудь, вошел член парткома Ян. На лице у него застыло присущее всем ганьбу заносчивое и самодовольное выражение. Росточком не вышел, а энергии хоть отбавляй – торчит, как ослиный уд. Ополченцы, храбрые за спиной начальника, стянули с плеч карабины и принялись хлопать по ложу. Прищурившись, матушка смерила Яна взглядом. У того спеси сразу поубавилось, он кашлянул пару раз по-козлиному и обратился к четвертой сестре:
– Шангуань Сянди, предлагаю тебе пройти с нами.
За последние годы в семье Шангуань такое слышали не раз и прекрасно знали, что ничего хорошего за этой фразой не кроется. Это было все равно что отправиться в тюрьму или на казнь.
– С какой это стати? – заговорила матушка. – В чем виновата моя дочь?
– Никто и не говорит, что она виновата, – принялся плести Ян. – Я разве сказал, что ее в чем-то обвиняют? Ничего такого я не говорил, лишь предложил пройти с нами.
– Куда вы намерены ее вести? – не унималась матушка.
– Вот ты меня спрашиваешь, а мне у кого спросить? – отвечал Ян. – Я тоже человек подневольный, как осел у мельничного жернова: что говорят, то и делаю.
Матушка загородила собой сестру и решительно заявила:
– Никуда не ходи. Мы законов не нарушали, так что никуда не пойдешь!
Ополченцы снова захлопали по прикладам.
– А вы не хлопайте, – презрительно глянула на них матушка. – Наслушалась я этого, еще когда японские дьяволы из пушек палили, – вас тогда и на свете не было!
– Не пьете заздравную, уважаемая, как бы не пришлось пить штрафную! – отставив уже всякое притворство, с угрозой проговорил Ян.
– Небо не позволит обижать одинокую вдову! – не сдавалась матушка.
Но тут сестра усмехнулась и встала:
– Мама, не стоит препираться с ними! – И повернулась к Яну: – Выйдите-ка и подождите, мне нужно привести себя в порядок!
Я подумал, что сестра в подражание героиням-мученицам, идущим на казнь, собралась причесаться, умыться и принарядиться. А возможно, просто не хочет показаться на люди в неряшливом виде.
Она с присвистом докурила сигарету, пока та не стала обжигать пальцы, потом смачно сплюнула в сторону. Из бумаги вылетели остатки табака – Паньди тоже так умела – и упали к ногам члена парткома Яна. У нее это получилось настолько вызывающе, а может, и подзадоривающе, что Ян уставился на дымящиеся остатки табака, и было видно, как ему неловко.
– Поторопись, десять минут, не больше!
Сестра неспешно прошла в восточную комнату и копалась там битый час. Ян с ополченцами нетерпеливо ходили по двору кругами. Ян несколько раз стучал в окно, чтобы поторопить ее, но сестра и ухом не вела. Наконец она вышла. На ней был потрясающий ципао из красного шелка, вышитые бархатные туфельки и жемчужное ожерелье. Она напудрилась и ярко накрасила губы. Стройная, как ива, в разрезе ципао мелькает белая кожа бедра. Глаза полны презрения и гордости. Из-за этого ее вида я почему-то почувствовал себя виноватым. Я не знал, куда деваться от стыда, лишь глянул на нее одним глазком и больше не смел головы поднять. Я хоть и родился под флагом с солнечным диском256, но вырос-то под красным и такую женщину, как четвертая сестра, видел лишь в кино. Личико члена парткома Яна стало аж пунцовым; четверо красовавшихся ополченцев тоже обомлели и хвостиком поплелись за сестрой. Выходя из ворот, она обернулась и улыбнулась мне. Эту завораживающую кокетливую улыбку мне не забыть до конца дней своих. Я часто вижу ее во сне, и тогда мой сон превращается в кошмар. Матушка, вся в слезах, только тяжело вздохнула.