То, что произошло потом, я пронесу как тайную боль через всю жизнь: во дворе нашего дома Ша Юэлян обхаживал старшую сестру, Гоу Сань со своей шайкой налаживал постель в восточной пристройке, а пятеро «мушкетеров» – все они были назначены присматривать за ослами – повалили матушку на пол. Мы с сестренкой ревмя ревели среди ослов. Подскочивший Мюррей схватил половинку засова и с силой опустил на голову одному из солдат. Другой тут же наставил на Мюррея мушкет. Прогремел выстрел, дробины вонзились в ноги пастора, брызнула кровь. Засов выскользнул у него из руки, он медленно опустился на колени и, глядя на загаженного птицами Иисуса, что-то тихо забормотал. Слова давно забытого шведского языка вылетали у него изо рта стайками бабочек. Солдаты по очереди терзали матушку. Черные ослы один за другим обнюхивали нас с сестрой. Их крики эхом отскакивали от стен и через купол храма улетали в мрачные небеса. На лице Иисуса жемчужинками выступил пот.
Натешившись, солдаты вышвырнули матушку и нас с сестрой из церкви. Следом, тесня друг друга, потянулись ослы. Они выбрались на улицу и разбежались, привлеченные запахом самок. Пока солдаты собирали их, пастор Мюррей, волоча пробитые дробью ноги, по стершимся под его подошвами ступеням деревянной лестницы, по которой он поднимался бессчетное число раз, забрался на колокольню. Там он встал, опираясь локтями на подоконник, и через разбитый витраж окинул взглядом весь Далань, центр дунбэйского Гаоми, где прожил несколько десятков лет: стройные ряды соломенных крыш, широкие серые проулки, словно подернутые зеленой дымкой кроны деревьев, речки и речушки, бегущие, поблескивая, меж деревнями, зеркальная поверхность озера, густые заросли камыша, пышное разнотравье, окаймляющее камеи прудов, рыжие болота, где устраивают свои игрища дикие птицы, бескрайние просторы, которые разворачиваются, подобно живописному свитку, до самого горизонта, золотистый Вонюлин – гора Лежащего Буйвола, песчаные холмы с раскидистыми софорами… Его взгляд упал вниз, где на улице, словно дохлая рыба, распласталась с оголенным животом Шангуань Лу, а рядом двое орущих младенцев, и душу его охватила превеликая печаль, слезы застлали глаза его.
Макнув палец в сочащуюся из ног кровь, он написал на серой стене четыре больших иероглифа: Цзинь Тун Юй Нюй. Потом громко воскликнул: «Господи! Прости меня грешного!» – и ринулся вниз головой.
Пастор Мюррей падал словно большая птица с перебитыми крыльями; мозги его шлепнулись на твердую почву улицы, как кучка свежего птичьего помета.
Глава 12
Близилась зима, и матушка стала носить отороченную синим бархатом и подбитую ватой куртку свекрови. В ней Шангуань Люй собиралась лечь в гроб, шили ее четыре пожилые женщины. У каждой был полон дом сыновей и внуков, и урожденная Люй пригласила их всех на свой шестидесятый день рождения. Теперь в этой куртке ходила матушка. Спереди она вырезала два круглых отверстия, как раз на месте грудей, чтобы легче было выпростать их, когда я захочу есть. Этой осенью – воспоминание приводит меня в бешенство – разбился, бросившись с колокольни, пастор Мюррей, а матушкины груди подверглись растерзанию. Но эта беда уже отошла в прошлое – ведь они воистину прекрасны, и никто не в силах погубить их. Они как люди, владеющие секретом вечной молодости, как роскошная зелень сосен. Чтобы избежать нахальных взглядов, а главное – чтобы защитить их от холодного ветра и сохранить молоко теплым, матушка нашила на эти отверстия два кусочка красной ткани – этакие занавесочки. Изобретательность матушки переросла в традицию: такая одежда до сей поры в ходу у кормящих матерей в Далане. Только отверстия теперь более круглые, а занавесочки делают из более мягкого материала и расшивают красивыми цветами.
Моя зимняя одежда – «карман» из парусины и плотной хлопчатобумажной ткани надежно затягивался наверху тесемкой, а прочные лямки матушка завязывала под грудью. Когда наступало время кормления, она втягивала живот и поворачивала «карман», пока я не оказывался перед грудью. В «кармане» я мог стоять только на коленках, голова плотно прижималась к груди; стоило повернуть голову вправо, как я тут же находил левый сосок, поверну влево – правый. Вот уж поистине – со всех сторон ждет успех. Но был у этого «кармана» и недостаток: руками не пошевельнуть, и я уже не мог, следуя своей привычке, держать во рту один сосок и защищать рукой другой. Восьмую сестренку я отлучил от материнской груди вовсе. Если сестренка пыталась посягнуть на нее, я тут же начинал царапаться и лягаться, заставляя бедную слепую девочку обливаться слезами. В результате она жила лишь на жидкой каше, и старшие сестры очень расстраивались по этому поводу.
В течение долгих зимних месяцев процесс кормления омрачался для меня страшным беспокойством. Когда я держал во рту левый сосок, все внимание мое было обращено на правый. Мне представлялось, что в круглое отверстие куртки может вдруг проникнуть волосатая рука и утащить временно не занятую грудь. Не в силах отделаться от этой тревоги, я часто менял соски: чуть пососав левый, хватался за правый, а лишь отворив шлюз правого, старался переметнуться к левому. Матушка наблюдала за мной с изумлением, но, заметив, что я сосу левую грудь, а кошусь на правую, быстро догадалась, что меня тревожит. Холодными губами она покрыла мое лицо поцелуями и тихонько проговорила:
– Цзиньтун, сыночек, золотце мое, все мамино молоко для тебя, никто его не отнимет.
Ее слова приуменьшили беспокойство, но полностью страхи не развеялись, потому что эта покрытая густыми волосами рука, казалось, притаилась где-то рядом и лишь ждет удобного момента.
Утром шел мелкий снег. Матушка надела свою сбрую для кормления, закинула на спину меня, свернувшегося в теплом «кармане», и велела сестрам носить в подвал краснокожий турнепс. Откуда взялся этот турнепс, мне было наплевать, привлекала лишь его форма: заостренные кончики и сами пузатые корешки напоминали женские груди. Были уже драгоценные тыквочки – блестящие, маслянистые, – белоснежные голубки с нежным оперением, а теперь и этот краснокожий турнепс. Все они – цветом ли, внешним видом или теплом – были похожи на грудь, и все, независимо от времени года и настроения, были ее символами.
Небо то прояснялось, то темнело. Дул промозглый ветерок с севера, и старшие сестры в своей легкой одежонке втягивали головы в плечи. Самая старшая собирала турнепс в корзины, вторая и третья сестры таскали эти корзины в подвал, четвертая и пятая, сидя там на корточках, выкладывали его на землю. У шестой и седьмой прямых обязанностей не было, но и они старались помочь в меру сил. Восьмая сестра работать вообще не могла; она сидела одна на кане, о чем-то глубоко задумавшись. Шестая сестра носила от кучи до лаза в подвал по четыре турнепса. Седьмая носила на такое же расстояние только два. Матушка со мной на спине курсировала между подвалом и кучей турнепса, раздавая указания, критикуя за оплошности и вздыхая. Указания матушка раздавала, чтобы не снижался темп работы; критиковала, чтобы подсказать, что нужно делать, чтобы турнепс за зиму не испортился. Ну а ее вздохи были об одном: жизнь штука нелегкая, и, чтобы пережить суровую зиму, нужно работать не покладая рук. К матушкиным указаниям сестры относились отрицательно, критикой были недовольны, а вздохи не воспринимали вовсе. До сих пор неясно, как на нашем дворе вдруг оказалось столько турнепса; лишь потом я понял, почему матушка старалась заготовить на ту зиму так много.
Когда перетаскивать турнепс закончили, на земле осталось валяться штук десять – разных по форме, но все же напоминавших женскую грудь. Встав на колени и согнувшись над лазом в подвал, матушка протянула руку и вытащила оттуда Сянди и Паньди. Я при этом дважды накренялся и оказывался вниз головой. Из-под матушкиной подмышки были видны маленькие снежинки, плывущие в бледно-сероватом свете солнца. Завершилось все тем, что матушка передвинула расколотый чан для воды – теперь он был забит клочьями ваты и шелухой – и закрыла им круглый лаз. Сестры выстроились в шеренгу у стены дома, будто в ожидании новых приказаний. Но матушка лишь вздохнула:
– Из чего мне пошить вам всем теплую одежку?
– Из ваты, из ткани, – ответила третья сестра, Линди.
– А я будто не знаю! Деньги я имею в виду, где столько денег взять?
– Продай черную ослицу с муленком, – буркнула вторая сестра, Чжаоди.
– Ну продам я ослицу с муленком. А как будем сеять будущей весной? – парировала матушка.
Самая старшая, Лайди, все это время молчала, а когда матушка повернулась к ней, опустила глаза.
– Завтра ступайте с Чжаоди на рынок и продайте муленка, – сказала матушка, с беспокойством глядя на нее.
– Но он еще мать сосет, – вступила в разговор пятая сестра, Паньди. – Почему бы нам пшеницу не продать? У нас ее много.
Матушка бросила взгляд в сторону восточной пристройки: дверь была не заперта, а перед окном на железной проволоке сушились носки командира отряда стрелков Ша Юэляна.
Во двор вприпрыжку влетел муленок. Он появился на свет в один день со мной, тоже мальчик. Но я мог лишь стоять в «кармане» на спине у матушки, а он уже вымахал ростом со свою мать.
– Так и сделаем, завтра продадим его, – заключила матушка и направилась в дом.
В это время у нас за спиной кто-то громко окликнул ее:
– Названая матушка!
С черным ослом в поводу во двор входил где-то пропадавший три дня Ша Юэлян. На спине осла висели два пузатых ярко-красных тюка, а по швам в них проглядывало что-то пестрое.
– Названая матушка! – с чувством повторил он.
Матушка повернулась и, бросив взгляд на кособокого смуглого молодца, на лице которого светилась неловкая улыбочка, твердо отшила:
– Сколько раз говорить, командир Ша, никакая я тебе не названая мать.
Ничуть не смутившись, с той же улыбкой, он продолжал:
– Ну да, даже больше чем названая мать. Ты вот меня не жалуешь, а я к тебе со всей сыновней почтительностью.