Большая грудь, широкий зад — страница 69 из 151

Все вокруг лежало в руинах, и лишь маленькая двухкомнатная пристройка стояла, словно ожидая нас. Мы растащили загромождавшие вход обломки, открыли дверь и вошли. И только увидев тот же гроб, осознали, что спустя десять с лишним дней вернулись туда, где провели первую ночь.

– Господи, воля твоя! – только и сказала матушка.

По сравнению с событиями следующего дня происходившее той ночью кажется легковесным, как воронье перо, но его таинственную окраску мне не забыть вовек. Стоит ли рассказывать, как громыхала в ночи артиллерия? Ведь на следующий день громыхало еще сильнее. Не стану поминать и о крылатых кораблях, которые бороздили ночное небо, сверкая разноцветными огнями, потому что наутро все было видно гораздо лучше. Расскажу лишь про гроб. В те времена, когда в Гаоми заправлял Сыма Ку, мы – Сыма Лян, как сын самого высокопоставленного лица в округе, и я, его самый влиятельный младший дядюшка, – нанесли визит в лавку гробовщика Хуан Тяньфу. Позади лавки размещалось производство, и в то неспокойное время торговля шла необычайно бойко. Под навесом на просторном заднем дворе дюжина столяров воевала с деревом так, что только треск стоял. Круглый год там горел костер и сушились доски. Пахло смолой, клеем, в ноздри бил дух пиленого дерева и умащений – какие только мысли не приходили в голову от всех этих ароматов! Большие, толстые бревна распиливали на доски, сушили, придавая нужную форму, обстругивали, усыпая землю завитушками стружек. Сопровождавший нас Хуан Тяньфу любезно рассказывал и показывал. Сначала производство, чтобы мы могли уяснить весь процесс, потом продукцию. Тонкие ивовые гробы для бедняков, длинные прямоугольные для девушек, умерших до замужества, ящички из горбыля для детей, гробы для зажиточных середняков из досок тополя толщиной два цуня. Самые ценные, самые тяжелые, самые крепкие гробы, обитые внутри желтым бархатом, делали из четырех огромных стволов кипариса, и назывались они сыдугуань – четырехосновные. Как раз в таком сыдугуане похоронили третью сестру, Птицу-Оборотня. Это было гигантское сооружение ярко-красного цвета, с высоким изголовьем, подобным носу корабля, рассекающего бурные волны.

Исходя из своих обширных знаний о гробах, я определил, что гроб этой старухи – двухцуневый, из тополя, и, вероятно, это продукция лавки почтенного Хуана. У мастеров-гробовщиков крышка гроба зовется цайтянь – небесная твердь. Место ее соединения с самим гробом должно быть подогнано впритык, чтобы даже иголка не прошла. Мастерство кузнеца – в закалке, а умение столяра – в подгонке. Старухин гроб, видать, сколотил подмастерье. Щель между крышкой и гробом зияла такая, что не только иголка – крыса могла пролезть.

Лежит ли еще там старуха, что забралась туда по собственному почину? При вспышках далеких орудийных выстрелов все невольно обращали взоры на эту щель со страхом, не случится ли какое чудо, но одновременно и с надеждой, что это чудо явит себя. Чем больше стараешься не думать о всех этих рассказах про мертвецов, встающих из могил, чтобы стать неприкаянными духами, тем ярче они высвечиваются в хранилищах памяти, ни одна мелочь не ускользает.

– Спите давайте, – велела матушка. – Нечего о всякой ерунде думать. Вообще ни о чем думать не надо. – Она будто угадала мои мысли. – Ваша мать прожила полжизни и вынесла вот какую истину, – проговорила она, кладя винтовку на цайтянь, – как бы ни было хорошо в раю, дома, в наших трех паршивых комнатушках, всё лучше. А кого боятся неприкаянные духи, так это людей честных. Спите, дети, завтра вечером в это время будем уже спать дома, на нашем кане.

Я лежал в темноте с широко открытыми глазами, сон не шел. Матушка, обняв Лу Шэнли, лежавшую у стенки, неровно похрапывала, и храп ее перемежался с болезненными стонами. Восьмая сестренка и во сне держалась за матушкину одежду, поскрипывая зубами, будто мышь, грызущая дно ящика. Старшая сестра улеглась на куче соломы, подложив под голову пару кирпичей, Ша Цзаохуа и братья-немые уткнулись головами ей в подмышки, как котята. Я лежал вплотную к шее козы и слышал, как у нее в горле что-то перекатывается. Через несколько больших дыр в дверях пристройки врывался необычно теплый для этого времени года ветерок. Из развалин пахло только что вынутыми из печи кирпичами. Там, в свете звезд, двигалось что-то большое и черное, с хрустом наступая на обломки. Будить матушку я не решался, она устала донельзя. Старшую сестру тоже звать не хотелось, она вымоталась окончательно. Оставалось лишь разбудить козу, дернув ее за бороду, в надежде, что она придаст мне смелости. Но коза лишь приоткрыла один глаз и тут же закрыла его снова. Громадина продолжала с громким пыхтением топтаться среди развалин. Над деревушкой разнесся какой-то странный звук – плач не плач, смех не смех. Потом послышался беспорядочный топот, скрежет металла, свист плети, шипение раскаленного тавра, выжигающего клеймо. Звуки сопровождались запахами: потные ноги, пыль, ржавчина, свежая кровь и обгоревшая плоть. На крышку гроба запрыгнула мышь с красными глазками и, словно озорник мальчишка, побежала вдоль изгиба винтовочного приклада. Когда промелькнул мышиный хвостик, ужасы и начались: из гроба послышались еле различимые звуки, будто умершая старуха разглаживала иссохшими руками цветастый край своего погребального одеяния. Потом послышались протяжные вздохи и бормотание, как во сне: «Задушили меня… Чтоб вас… Задушили…» Раздался стук: в крышку гроба колотили кулаками и ногами. Удары тяжелые, громкие, но матушка ничего не слышала и продолжала похрапывать да постанывать. Старшая сестра тоже ничего не слышала, она спала беззвучно и лежала не шевелясь, как черное бревно. Дети чмокали во сне губами, будто жуя что-то вкусное. Я хотел потянуть за бороду козу, но руки онемели, и, как я ни старался, шевельнуть ими не мог. Хотелось закричать, но и на горле будто сомкнулись чьи-то пальцы. Оставалось лишь, похолодев от ужаса, слушать, как ворочается в гробу мертвец. И тут крышка гроба стала медленно, со скрипом подниматься. Державшие ее руки отсвечивали зеленым. Они торчали из широких рукавов, черные, твердые, как железяки. Крышка поднималась все выше, покойница тоже потихоньку поднимала голову, потом вдруг рывком села. Крышка соскользнула на узкий конец гроба, встав под углом к нему, как громадная мышеловка. Покойница сидела в гробу, и ее лицо тоже светилось зеленым. Но это было отнюдь не изборожденное морщинами, вроде грецкого ореха, лицо старухи, а лик очень даже молодой женщины, такой, как прыгнувшая с утеса и погибшая третья сестра, Птица-Оборотень. Одежда этой женщины, как будто из бесчисленных чешуек, вроде рыбьих, – или это были перья? – отливала серебром. От них струился холод, и они позвякивали. Посидев немного, как будто передохнув, она оперлась руками о края гроба и стала неспешно подниматься. В сиянии, исходившем от ее облачения, я смог разглядеть, что изящные голени сплошь в шрамах – точь-в-точь как у восстающих из гроба женщин-призраков, потому что все они мастерицы бегать, а без точеных, крепких ножек много не набегаешь. Десять пальцев с длинными, как когти, ногтями – так про них и рассказывают. Страшное, свирепое обличье; а зубы – сверкающие, как молнии, и острые, как шило! Поднявшись на ноги, она нагнулась, рассматривая спящих одного за другим, словно желая определить, кто из них близкие, а кто враги. Остановившись на лице матушки, ее глаза округлились, как виноградины, и зрачки забегали. Потом она подошла ко мне. Я зажмурился. От диковинного одеяния пахло – не разберешь, приятный это запах или нет, – чем-то кисловатым, но одновременно сладким. Похоже пахнет раздавленная виноградная лоза. Изо рта у нее потянуло зябкой сыростью, и я почувствовал, что все тело стынет и в нем, как в замороженной рыбине, скоро не останется ни капли тепла. Она провела по мне пальцами с головы до ног и обратно, и коснувшиеся моей кожи острые ногти вызвали ощущение, которое невозможно описать. Потом она, ясное дело, разорвет мне грудь, вырвет сердце, затем печень и умнет ее, как сочную грушу. Возможно, прокусит и артерию на шее, прильнет к ней, как пиявка, высосет всю кровь, и от меня останется лишь высохшая, похожая на картон оболочка, которую можно будет поджечь, чиркнув спичкой. Дожидаться смерти я не стал – вскочил, руки и ноги обрели свободу, все тело налилось силой. Отталкиваю женщину-призрака, бью ее кулаком в нос. Слышно даже, как ломается хрящ, и этого не забыть никогда. Метнувшись к двери, выбегаю на улицу и, наступая на покойников, стремглав несусь вперед. Она с проклятиями бросается в погоню, когтями своими то и дело цепляя мне плечи и спину. Не оборачиваюсь: а вдруг возьмет и вопьется в горло! Бежать, только бежать, быстрее, быстрее. Ноги уже почти не касаются земли, встречный ветер мешает дышать, того и гляди задохнешься, в лицо больно бьют песчинки. Но она все царапает меня своими когтями. И тут я вспоминаю хитрость, с помощью которой мальчик в сказке победил восставшего из гроба покойника: он побежал прямо в сторону дерева, а потом резко повернул. А покойники-то свернуть не могут. Я устремляюсь к огромному жужубу; в свете месяца он стоит этаким великаном с косматой вечнозеленой головой. Чуть не врезавшись в него, резко отклоняюсь в сторону и вижу, как покойница обхватывает дерево и ее ногти впиваются в крепкий, как сталь, ствол…

Возвращаюсь обратно совершенно обессиленный. Ноги вымокли от крови – ее потоки залили улицу. В развалинах ползают большущие, как поросята, пауки-кровососы. Они еле тащат свои отяжелевшие брюшка, из которых тянутся толстые, липкие, розово-красные паутинные нити, и там, где они проползают, уже не пройти. Но идти надо. Эта резиновая паутина липнет к подошвам, растягивается, обматывается вокруг щиколоток, шагу не давая сделать, и ноги становятся похожими на две огромные коробочки хлопка.

Светает, и я спешу рассказать матушке о том, что было ночью, но она мечется, словно не замечая меня. Торопливо грузит на тележку детей и вещи, винтовку тоже, конечно, не забывает. Ищу взглядом пауков, но не вижу ни одного. Знаю, знаю – под обломки забрались, там их и найдешь, если разбросать куски кирпичей и замшелую черепицу. На ней осталась красноватая паутина, и ее переплетения очень красиво смотрятся под зимним солнцем. Подобрав коровью кость, нама