Продолжая исполнять обязанности снежного принца, я выставил свои опухшие руки с уже сниженной чувствительностью в ожидании следующей пары грудей. Грудей не было, зато послышалось невероятно знакомое хихиканье. Красное лицо, алые губы, черные бусинки глаз… И тут в памяти всплыла Одногрудая Цзинь, эта любвеобильная молодуха. Наконец моя левая рука коснулась большущей правой груди, правая же нащупала пустоту – неопровержимое доказательство, что передо мной она, та самая Лао Цзинь. После того как ее чуть не расстреляли на собрании по классовой борьбе, эта чувствительная вдовушка, владелица лавки ароматических масел, выскочила за Фан Цзиня по прозвищу Одноглазый Попрошайка, последнего бедняка в деревне, у которого не было ни кола ни двора, и теперь считалась женой беднейшего крестьянина. У мужа один глаз, у нее одна грудь – вот уж поистине рождены друг для друга. На самом-то деле Лао Цзинь вовсе не старая, и среди мужской половины деревни ходили разговоры об ее особых способах любовных утех. Даже я не раз слышал об этом, хоть ничего и не понял. Моя левая рука уже лежала на ее груди, когда она своей левой рукой положила на нее и мою правую, и вот я уже обеими руками держу ее исключительного размера грудь, потрясенный тем, какая она тяжеленная. Она водила моей рукой, чтобы я прощупал каждый цунь этого исполина, этот одиноко возвышающийся у нее с правой стороны горный пик. Наверху это был пологий горный склон, в нижней половине он завершался чуть свешивающейся полусферой. Более теплой груди – как пышущий жаром петушок, которому сделали прививку, – я еще никогда не касался: она чуть ли не искрила. И какая гладкая! А если бы не столь жаркая, казалась бы еще глаже. Полусфера имела форму перевернутой рюмки, а на ней торчал чуть вздернутый сосок. То твердый, то мягкий, он походил на резиновую пулю. По рукам растеклось несколько капель прохладной жидкости, и я вдруг вспомнил, что рассказывал в подвальчике, где плели соломенные сандалии, коротышка Ши Бинь, который ездил далеко на юг торговать шелком. По его словам, Лао Цзинь женщина, истекающая соком, как папайя: чуть тронь – и сразу выступит белый сок. Эта папайя на грудь Лао Цзинь похожа, что ли? Никогда не видывал, но в моем представлении штуковина эта сколь отвратительна, столь и притягательна. И вот из-за Одногрудой Цзинь исполнение снежным принцем своих обязанностей пошло наперекосяк. Руки, словно губка, вбирали тепло ее груди, да и она, похоже, получала немалое удовольствие от моих ласк. Похрюкивая, как поросенок, она вдруг схватила меня за голову и прижала к груди, опалив мне лицо. «Сыночек, милый… Милый ты мой…» – раздалось еле слышное бормотание. Всё, правила снежного торжка нарушены. Одно сказанное слово – жди беды.
На пустыре перед хижиной даоса Мэня остановился зеленый джип. Из него выскочили четверо бойцов службы безопасности в форме хаки с белыми нашивками на груди. Двигались они стремительно и ворвались в дом, как большие дикие кошки. Через пару минут они уже толкали перед собой старика-даоса с серебристыми наручниками на руках. Он горестно глянул на меня, но ни слова не сказал и покорно забрался в джип.
Три месяца спустя Мэнь Шэнъу, главу реакционной даосской организации, шпиона, передававшего световыми сигналами со склона горы тайные сообщения, расстреляли в уездном центре у моста Дуаньхуньцяо123. А слепому псу размозжил голову снайпер, когда тот бежал по снегу за джипом.
Глава 29
Громко чихнув, я проснулся. На стенах плясали блики от лампы, возле нее сидела матушка и мяла золотистую шкурку хорька. На коленях у нее лежали большие синеватые ножницы, а в руках подпрыгивал роскошный пушистый хвост. На скамье у кана сидел человек в армейской форме с чумазой обезьяньей мордочкой и мучительно чесал изуродованными пальцами седую голову.
– Ты, наверное, Цзиньтун? – нерешительно проговорил он, бросив на меня взгляд лаково-черных глаз, излучавших жалкий теплый свет.
– Цзиньтун, это твой… твой старший двоюродный брат Сыма… – проговорила матушка.
Так это Сыма Тин. Несколько лет не показывался, вот, значит, какой стал. И куда только подевался тот даланьский голова, что стоял, полный сил и энергии, на сторожевой вышке! И куда делись его пальцы, ярко-красные, как морковки?
Когда таинственные всадники пробили головы Сыма Фэн и Сыма Хуан, Сыма Тин уже выскочил из кормушки для мулов в нашей западной пристройке, как выпрыгнувший из воды карп. Барабанные перепонки разрывал резкий треск выстрелов, и он заметался перепуганным осликом, наматывая круг за кругом по дорожке возле жернова. По проулку волной прилива прокатился топот копыт. «Надо бежать, – мелькнула мысль в голове, облепленной пшеничной шелухой, – нельзя прятаться здесь и ждать, когда убьют». Он перелез через невысокую южную стену двора и свалился враскоряку на кучку собачьего дерьма. В тот самый момент из проулка донесся шум шагов. Он торопливо подполз на четвереньках к скирде старого сена и укрылся в ней. В скирде сидела только что отложившая яйцо наседка с красным гребешком. Тут же под грубыми, тяжелыми ударами затрещали ворота. Затем у стены появились несколько верзил в черных масках. Своими ножищами в матерчатых тапках с многослойной подошвой они начисто вытоптали сухую траву под стеной. У всех в руках поблескивали вороненые стволы «маузеров». Действовали они нагло, уверенные в своей безнаказанности, и перемахнули через стену, как стая черных ласточек. С виду эти громилы напоминали телохранителей, что с мрачным видом окружают важную персону. Поначалу было непонятно, зачем им понадобилось скрывать лица, но потом, когда до него дошли вести о смерти Сыма Фэн и Сыма Хуан, в затуманенном мозгу появился крошечный просвет и, похоже, многое встало на свои места. Они двинулись дальше, в глубь двора, а Сыма Тин зарылся головой в сено, как страус, и стал ждать, чем все закончится.
– Младший брат – это одно, а я – другое, – говорил Сыма Тин склонившейся у лампы матушке. – Мы, сестрица, всегда смотрели на вещи каждый по-своему.
– Тогда будем называть тебя старшим дядюшкой, – сказала матушка. – Цзиньтун, это твой старший дядюшка Сыма Тин.
Прежде чем снова погрузиться в глубокий сон, я увидел, как Сыма Тин достает из кармана поблескивающую золотом медаль и передает матушке.
– Боевыми заслугами я уже загладил свою вину, сестрица, – тихим, сдавленным голосом застенчиво проговорил он.
Выбравшись из скирды, Сыма Тин под покровом ночи покинул деревню. Через две недели его забрали в роту носильщиков, в пару к молодому смуглолицему парню.
Он бубнил про свои приключения, похожие на сказку, как мальчишка, который плетет все подряд, лишь бы оправдать то, что натворил. Матушкина голова покачивалась в золотистом свете лампы. Уголки рта у нее чуть приподнялись в подобии язвительной усмешки.
– Все, что я говорю, чистая правда, – обиделся Сыма Тин. – Не веришь, вижу. А эту медаль я сам, что ли, сделал? Чуть голову не сложил, чтобы получить ее.
Под клацанье ножниц по хорьковой шкурке раздался голос матушки:
– Никто и не говорит, что это неправда, брат Сыма.
Сыма Тин и смуглолицый парень, спотыкаясь, бежали по полю. На носилках у них лежал раненный в грудь командир полка. Над головой кружили самолеты. Пули и снаряды расчерчивали ночное небо яркими хвостами, сплетаясь в одну плотную, постоянно меняющуюся сетку огня. Вспышки от разрывов подрагивали зеленоватым сиянием, как молнии, и освещали выступающие межи рисовых полей и сами замерзшие поля, урожай с которых был уже собран. Ополченцы с носилками разбрелись по полю, кидаясь сами не зная куда. В ночном холоде и мраке то тут, то там раздавались отчаянные вопли раненых. Командир ополченцев, коротко стриженная женщина, стояла на меже с прикрытым красным бархатом электрическим фонариком в руках и громко кричала: «Без паники! Без паники! Раненых берегите…» Голос ее скрипел, как гравий под подошвами. Шея обмотана засаленным платком, талия стянута кожаным ремнем, на нем две гранаты с деревянными ручками и эмалированная кружка. Огонь, а не баба. Днем она носилась туда-сюда в своей коричнево-красной куртке, порхала, словно не вовремя залетевшая на передний край пестрая бабочка.
Зима стояла суровая, реки промерзали на три чи, но от пышущих жаром волн бесконечных разрывов она оборачивалась весной. Как-то днем в сугробе, подтаявшем от дымящейся крови, Сыма Тин увидел распустившийся золотисто-желтый одуванчик.
Из окопов поднимался горячий пар: солдаты, собравшись в кружок, перекусывали, весело уминая белоснежные пампушки и похрустывая желтоватым луком. В животе Сыма Тина и без того урчало от голода, а от этих ароматов прямо слюнки текли. Усевшись на поставленные друг на друга носилки, ополченцы извлекали из мешков с сухим пайком промерзшие пельмени из гаоляновой муки и хмуро жевали их. Возле передовой траншеи бабочка-комроты, улыбаясь, разговаривала с каким-то офицером: пистолет на боку, и лицо очень знакомое. Так, беседуя, они подошли к ополченцам.
– Товарищи, – обратилась к ним комроты, – к вам командир полка Люй пожаловал!
Ополченцы настороженно поднялись. Не отрывая глаз от багрово-красного лица комполка, от его густых бровей, Сыма Тин силился вспомнить, кто это.
– Садитесь, прошу садиться! – обходительно начал тот.
Ополченцы уселись и снова принялись глодать пельмени.
– Спасибо, земляки! – поблагодарил комполка. – Несладко вам пришлось!
Большинство промолчали, и лишь несколько заводил выкрикнули:
– Ой несладко, начальник!
Сыма Тин все тужился вспомнить, где он этого человека видел, а тот озабоченно глянул на грубую пищу и изодранную обувь ополченцев, и на его твердом, как сандаловое дерево, лице собралась паутинка морщинок.
– Вестовой! – По краю траншеи диким кроликом подбежал маленький смышленый боец. – Скажи Лао Тяню, пусть принесет оставшиеся пампушки. – Вестового как ветром сдуло.
Повар принес корзину с пампушками.
– Потерпите, земляки, – продолжал комполка. – Вот побед