В конце этих широковещательных разглагольствований ораторы подняли бокалы и провозгласили тост за священное равенство (разумеется, в этом тосте участвовал и я), а потом велели подать себе шартреза и новых сигар.
Я вернулся домой с этого вечера в глубоком раздумье и, улегшись в постель, долго не мог уснуть, мысленно перебирая нарисованные моими друзьями картины нового мира.
В самом деле, как прекрасна была бы наша жизнь, если бы эти картины могли осуществиться, а не оставались бы, так сказать, лишь одними набросками. Я представлял себе их уже воплощенными и видел, что действительно ничего лучшего и быть не может.
Не стало бы больше борьбы за существование и вражды между отдельными личностями; исчезли бы зависть, вражда и ненависть; не стало бы больше горьких разочарований, нужды и страданий. Государство пеклось бы о нас с самой минуты нашего рождения и вплоть до того времени, когда мы будем зарыты в землю; снабжало бы нас всем необходимым, с колыбели и до могилы включительно, и нам совсем не нужно было бы заботиться о себе.
Исчезла бы необходимость тяжелого труда. По вычислениям моих друзей, достаточно трехчасового труда в день со стороны каждого из граждан нового мира; будет даже запрещено продолжать работу хоть на одну минуту сверх срока.
Не будет больше ни бедных, вызывающих жалость, ни богатых, вызывающих зависть. Не будет никого, кто бы смотрел на нас сверху вниз и на кого мы сами смотрели бы снизу вверх… Положим, тогда не будет и таких, на которых мы могли бы смотреть сверху вниз; это обстоятельство немного разочаровало меня, но я вскоре утешился мыслью, что ведь и самое солнце не без пятен.
Во всяком случае, общее впечатление от придуманного моими мудрыми друзьями было прекрасное. Жить совершенно беспечно, без малейших забот и почти без всякого труда, без горя и страданий, даже без мысли, за исключением думы, о славных судьбах человечества, – разве это, в самом деле, не рай?..
Вдруг блестящие картины грядущего земного блаженства спутались в моем воображении, померкли, растворились в безобразном хаосе, и я заснул сном праведника.
Проснувшись, я увидел себя лежащим в стеклянном ящике, в каком-то огромном, но неприветливом, даже мрачном помещении. Над моим изголовьем была прикреплена дощечка с надписью. Я повернул, насколько мог, голову и прочитал надпись, изображенную следующим образом и в следующих словах:
«СПЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК XIX СТОЛЕТИЯ
Этот человек был найден спящим в одном из домов Лондона, во время великой революции 1899 года. По словам квартирной хозяйки, он спал уже более десяти лет, потому что она все забывала разбудить его. Было постановлено, в научных целях, не будить его, а наблюдать, сколько времени он может еще проспать. В силу этого, он был помещен в музей редкостей 11 февраля 1900 года. (Посетителей просят в отверстия для прохождения воздуха воды не лить)».
Какой-то старик с интеллигентным лицом, возившийся недалеко от меня над распределением в другом стеклянном ящике высушенных ящериц, подошел, сдернул с меня крышку и спросил:
– Что с вами? Вас что-нибудь обеспокоило?
– Нет, ничего, – ответил я. – Я проснулся просто потому, что выспался, как это всегда со мной бывает. Но скажите, пожалуйста, в каком мы теперь веке?
– В двадцать девятом. Вы проспали ровно тысячу лет.
– Тысячу лет?! – невольно воскликнул я. – Впрочем, что ж, тем лучше: за такой продолжительный отдых у меня, наверное, накопилось много новых сил, – продолжал я, выбираясь из ящика и спускаясь со стола, на котором тот стоял. – Продолжительный сон всегда считался лучшим средством для восстановления сил.
Приняв вертикальное положение вместо горизонтального, то есть встав на ноги, я действительно почувствовал в себе прилив новых сил.
– Предполагаю, что вы сейчас захотите сделать то, что обыкновенно прежде всего делают люди в вашем положении, – довольно кисло промолвил старик, не ответив на мои последние слова. – Вы, вероятно, потребуете, чтобы я провел вас по всему городу и объяснил вам все происшедшие за тысячу лет перемены. И вы будете осыпать меня вопросами и разного рода замечаниями.
– Вы угадали, – подхватил я, – именно это я и желал бы сделать.
– Ну конечно, – еще кислее пробурчал он. – Так идемте, чтобы скорее покончить с этим.
И он двинулся к выходу.
Спускаясь с ним с лестницы, я поинтересовался:
– Значит, теперь все в порядке?
– Что именно? Насчет какого порядка вы спрашиваете? – в свою очередь спросил мой спутник.
– Да насчет мирового порядка, – пояснил я. – Как раз перед тем, как мне суждено было погрузиться в такой крепкий и долгий сон, некоторые из моих друзей собирались раскрошить мир на части и потом воссоздать его на новых началах. Вот я и спрашиваю, удалось ли им это и лучше ли стало теперь, чем было при мне… то есть до моего тысячелетнего сна? Существует ли теперь общее равенство и освобождено ли человечество от греха, страданий и всякого рода зол?
– Ода! – немного оживившись, ответил мой спутник. – Вы увидите, что теперь нет ничего общего с тем, что было тысячу лет назад. Порядок у нас образцовый. И мы немало потрудились ради установления этого порядка за все то время, которое вы проспали. Мы переделали всю землю до неузнаваемости и превратили ее в совершенство. Теперь уж никто не творит на ней что-нибудь дурное и неправое. А что касается равенства, то у нас изъяты из него только одни идиоты.
Манера старика выражаться показалась мне довольно вульгарною, но я не решился высказать ему этого.
Мы пошли по городу. Кругом было очень чисто и тихо. Снабженные номерами улицы были прямые и широкие; все они перекрещивались под прямыми углами и поражали полною однообразностью. Прежних экипажей с лошадьми совсем не было видно. Передвижение производилось исключительно или пешком, или же в фурах с электрической тягой. Люди, попадавшиеся нам изредка навстречу, были очень спокойны и серьезны, и
все на одно лицо, словно они были членами одного семейства. Одеты они были точь-в-точь так же, как был одет мой спутник, то есть в серую блузу, наглухо застегнутую у шеи и подпоясанную ремнем, и в серые панталоны. Все были черноволосые и с начисто выбритыми лицами.
– Неужели все эти люди – близнецы? – спросил я.
– Близнецы? – с видимым изумлением повторил старик. – С чего вам пришла в голову такая несуразная мысль?
– Почему же «несуразная»? – немного обиженно возразил я. – Чем же иначе объяснить удивительное сходство всех встречных между собою и с вами? У всех одни лица, одинакового черного цвета волосы…
– Что касается этого, то у нас установлено как ненарушимое правило иметь черные волосы, – пояснил мой спутник. – У кого же они от природы другого цвета, тот обязан выкрасить их в черный.
– Для чего же это? – полюбопытствовал я.
– Как для чего?! – вскинулся на меня старик. – Неужели вы и этого не понимаете? Я же вам говорил, что у нас теперь процветает полное равенство. А какое же это было бы равенство, если бы одним из нас, будь то мужчина или женщина, было разрешено чваниться белокурыми или, как вы в свое время называли их – «золотистыми» волосами, у другого голова горела бы, как в огне, от рыжей растительности, у третьего чернелась бы, как уголь, а у иных белелась бы, как снег? Нет, в наши счастливые дни люди равны не только по положению, но и по внешности. Установив для всех мужчин обязательное бритье лиц и для обоих полов одинаковый цвет волос и стрижку их в одинаковую длину, мы некоторым образом исправляем недочеты природы.
– А почему вы предпочли всем цветам черный? – спросил я.
– Не знаю, – ответил старик. – Мне достаточно знать, что этот цвет раз и навсегда установлен…
– Кем? – поинтересовался я.
– Разумеется, БОЛЬШИНСТВОМ, – с особенной торжественностью ответил мой спутник, благоговейно приподымая свою безобразную шляпу и смиренно опуская глаза, как делали прежние пуритане во время молитвы.
Задумавшись, я машинально следовал за стариком. Потом, заметив, что нам навстречу попадаются одни мужчины, я спросил:
– Разве в этом городе нет женщин?
– Как это – «нет женщин»?! – вскричал старик. – Сколько угодно. Мы уже много встречали их.
– Однако я не вижу их, – продолжал я. – Неужели выдумаете, что я не сумел бы сразу отличить женщину от мужчины?
– Да вот вам идут две женщины, – сказал мой проводник, указывая на проходившую мимо нас пару людей, одетых в те же серые блузы и панталоны.
– Но по каким же признакам можно узнать, что это женщины? – недоумевал я.
– По металлическим номерам, которые мы все носим на груди, – ответил старик.
– Ах, вот оно что!.. А я думал, что этими номерами у вас только обозначаются полицейские, и удивлялся, почему их так много, между тем как обыкновенных обывателей совсем не видно, – сказал я.
– Нет, каждый обыватель имеет свой номер: мужчины узнаются по нечетным номерам, а женщины – по четным. Полицейских же у нас нет: мы в них не нуждаемся, – поучал меня старик.
– Изумительно просто! – восхитился я. – Значит, вы только по этим номерам и отличаете мужчину от женщины?
– Конечно, – коротко ответил мой провожатый, которому, очевидно, начинало надоедать мое любопытство.
Некоторое время мы опять шли молча, потом я спросил:
– А для чего каждый из вас должен иметь номер?
Старик усмехнулся и, с сожалением взглянув на меня, произнес:
– Какие странные вопросы вы задаете!.. Впрочем, я ожидал их. Номера служат для того, чтобы мы могли отличать себя друг от друга.
– А разве у вас нет имен?
– Конечно, нет.
– Почему?
– Да просто потому, что в именах было слишком много неравенства у прежних людей. Одни из них называли себя Монморанси и свысока смотрели на тех, которые назывались Смитами, а Смиты отвертывались от Джонсов. И так далее до бесконечности. Каждый кичился своим именем и с презрением относился к носителям других имен. Для того чтобы пресечь в корне это возмутительное явление, было решено совсем уничтожить имена и заменить их номерами.