– Не переживай! Им до нас еще лететь и лететь, между нами миллионы парсеков! А может, они все еще дома и только собираются в дорогу, пакуют рюкзаки. И мы успеем сделать что-нибудь достойное. Вот выспимся и сотворим, – сказал я, стараясь его развеселить шуткой, пусть и сомнительных достоинств.
– Сотворим? Из чего? – Мой неунывающий друг окончательно впал в отчаяние. – Говоря между нами, большинство из нас, учти, подавляющее большинство, еще не выбралось из Средневековья. Приняло материальные плоды цивилизации, машины, телевизоры, холодильники и прочие механизмы, охотно ими пользуется, а мировоззрение оттуда, если не из первобытных времен.
– А мы с тобой зачем? Будем их просвещать, мы – педагоги, – сказал я, теперь ободряя себя, уж больно горькую он нарисовал картину.
Утром после спартанского завтрака мы запустили себя на орбиту – отправились в крайоно и, походив из кабинета в кабинет, оформили накладные, оттуда троллейбусом на склад наглядных пособий. Там долго копошились в картах, схемах, чихая, дышали ядовитой канцелярской пылью и заполняли новые бумаги. На обратном пути в трамвае мы встретили профессора Волосюка. Он стоял на задней площадке, нагруженный пакетами и кульками, – видать, тоже делал покупки. Трамвай покачивало, и Волосюк неуклюже балансировал, раскачиваясь вместе с вагоном. Бумажные пакеты рвались из его объятий, шляпа, подскакивая, постепенно съезжала набекрень, но руки были заняты ношей, и он обреченно ждал печального конца. Когда мы подоспели, шляпа еще держалась, зацепившись за почтенное профессорское ухо. Я поправил шляпу, Костя взял часть покупок себе.
– Вы благородные молодые люди, – растроганно произнес наш профессор.
– Такими нас воспитали вы, ваша работа, – весело ответил Костя за нас двоих.
Мне пришлось подтвердить: мол, да, так и есть, воспитали.
– Вы преувеличиваете, – смутился Волосюк, бросив на меня виноватый взгляд.
Мы помолчали, дружно покачиваясь в такт вагону. Потом Волосюк спросил:
– Как идет жизнь у вас, молодые люди?
– У меня пешочком, в основном по сельскому бездорожью, – сказал Костя. – А в городе иногда, как видите, подвозят и на трамвае.
– Спасибо, Иван Иваныч, ничего идет жизнь, – ответил я, пожалев профессора. – Оба скромно трудимся в школе. Учим детей.
– Но вы, я слышал, в вечерней школе. Значит, ваши дети уже большие, – пошутил профессор.
– Большие дети – большие заботы, – пошутил и я.
– Но через два года я вас жду? – несмело спросил Волосюк, будто все еще надеялся на мое прощение.
– И я приду. А если вы меня завалите и во второй раз, вернусь в школу. А через два года наведаюсь снова, – пообещал я задиристо и неожиданно для самого себя, видно, набрался упорства от некоторых своих учеников.
Волосюк засиял от радости. Покупки едва снова не посыпались из его рук, но теперь по иной причине. Мы проводили его до дома. Здесь я не удержался и задал вопрос, вертевшийся все это время на языке:
– Профессор, а как дела у вашей аспирантки? Вы ею довольны? – Спросил будто между прочим, будто меня больше интересовали белые перистые облака, застывшие высоко над городом. Я даже ими залюбовался: красота!
– Кузькина – серьезная девушка, – похвалил Волосюк. – А вы разве с ней больше не общаетесь? Мне казалось у вас… э-э, дружба.
– У меня на дружбу не хватает времени. Много работы. Много детей, и вообще то да се, – закончил я туманно.
В полдень Костя уехал попутным грузовиком с Сенного рынка – торопился на уроки.
Ляпишев – ради него я едва не утонул и с таким трудом отвоевал первую смену – вновь исчез из школы.
– Он для чего ждал первой смены? Бегать на танцульки. Танцы-то когда в парке? Вечером! Вот для того ему свободный вечер и нужен, днем там, на площадке, не подрыгаешь ногами, не с кем, – растолковал мне Федоскин, будто неразумному дитяти. – Вам, прежде чем напрягаться из-за Генки, следовало посоветоваться со старостой, со мной то есть. Учтите это, Нестор Петрович, наперед!
Староста окинул меня снисходительным взглядом. Но вид мой был, наверно, разнесчастным, и он сжалился:
– Не волнуйтесь. Я ему электрифицирую морду, навешу парочку ламп дневного, а заодно и вечернего света. Мигом вернется в школу.
Он легко вскинул небольшой, но литой кулак. Все-таки яркое впечатление производит это древнее орудие боя. Федоскин даже сам залюбовался: хорош кулак! Ничего не скажешь.
– Только не рукоприкладство, Федоскин, – взмолился я поспешно. – Только не это. Грубое принуждение еще никого не приводило к истине. Человек ее должен осознать сам!
– Нестор Петрович, неужто вы прекраснодушный идеалист? – спросил он с живым любопытством и, не дожидаясь ответа, признался: – Впервые вижу такого идеалиста. Думал, они только в книгах.
– Нет, Федоскин, я не совсем. Но может, в какой-то степени, – забормотал я сбивчиво. – Однако Ляпишев и впрямь подвел и меня, а более себя самого.
Последнее я произнес мысленно, оставшись один, и затем тоскливо подумал: «Только бы не узнал Петрыкин! Что я ему скажу? Как буду смотреть в его доверчивые, добрые глаза?» Подумал, и Петрыкин в тот же день появился в школе. У меня такое бывает, словно существует с неприятностями какая-то телепатическая связь и они читают мои мысли. Подумал – и они тут как тут. Так получилось и сегодня: закончив очередной урок, я вошел в учительскую, а там сидит он, Петрыкин, и ждет Нестора Петровича.
– Ну, учитель, докладывай, как мой студент, – потребовал он, не дав мне и пискнуть.
Я вдруг с необычайной ясностью представил, сколь трудно было этому и впрямь эгоистичному человеку поступиться первой сменой. Но он переломил себя и теперь горд своим поступком и, вероятно, стал себя уважать по-другому, по-особому, вырос в своих глазах. А Ляпишев ему теперь вроде близкого человека. И теперь выходило, будто мы с Геннадием, два хитрована, его облапошили, как последнего простака. «Сделали!» – так говорят ловкачи.
– Как он там выглядит за партой? Хорошая у него парта? Или труха, нужен ремонт? Не тесно на ней учиться моему Ляпишеву? – продолжал между тем Петрыкин.
Ему не терпится получить ответ на все волнующие его вопросы. И я теперь боюсь не за себя и Ляпишева, а за него самого. Если я сейчас скажу ему правду, она его оскорбит, будто ему публично плюнули в лицо, убьет в нем все хорошее, человеческое.
– Вы, если я не ослышалась, интересуетесь Ляпишевым? – К нам подошла учительница химии. – Представляете, он уже третий день… – Перехватив мой умоляющий взгляд, она осеклась, закрыла рот.
– Что он третий день? – забеспокоился Петрыкин.
Мои глаза чуть не выскочили из своих гнезд – так я их выразительно таращил, моля ее не выдавать Ляпишева. И она услышала мой немой зов.
– Третий день он… рвется отвечать, – нашлась химичка. – Но он у меня не один, желающих десятки.
Я благодарно ей кивнул, и она ответила дружеской понимающей улыбкой, говорившей: я вам верю, должно быть, вы знаете, зачем это делаете.
– Вы уж его спросите, – тут же ходатайствует Петрыкин. – Я даже настаиваю! Что это? Человек рвется, а его не спрашивают. Непорядок! Я могу пойти к директору! Скажу: почему?!
Он запетушился перед учительницей, и мне стоило немалых ухищрений вытащить его в коридор. За порогом учительской Петрыкин взял меня за лацканы пиджака, притянул к себе и доверительно произнес:
– Откроюсь тебе, как своему. Я ведь что раньше думал? Думал, будто Генка – несерьезный человек, стрекозел! И тебе, учитель, если честно, не очень поверил. Не совсем. А он, выходит, и впрямь рвется к свету знаний. Это ты верно сказал, – вспомнил Петрыкин.
– Это не я сказал. Это его слова, – пролепетал я, невольно стараясь отмежеваться от Ляпишева.
– А где он сам? Что-то я не вижу Генку, – посетовал Петрыкин, озираясь, выглядывая своего сменщика среди роящихся учеников.
– Он здесь… Зашел в какой-нибудь кабинет… Или химии, или физики… Для консультации, наверно… Вот он!.. Нет, это не он…
Я тянул время до звонка.
– Значит, ни минуты без наук. Молоток!
Ждать следующей перемены Петрыкин не мог – его отпустили на полчаса. Но прежде чем покинуть школу, он спросил:
– Учитель! А как ты оказался в воде? Вроде шел за нами, шел, и вдруг нате вам! Смотрю: пускаешь пузыри!
– Туда я бросился сам. Добровольно!
– Хотел утопиться? С чего бы? – удивился Петрыкин и нахмурился. – Неужто надоело жить? Тебе вроде бы рано, мог и погодить.
– Ну что вы?! Я – жизнелюб! Просто мне хотелось вам доказать: вы, Николай Васильич, славный, отзывчивый человек! И по-моему, у меня получилось.
– Ну ты, учитель, и отчебучил! – оторопел Петрыкин. – Ты хотя бы спросил, а если бы мы потонули оба? Тогда что? Я ж говорил: сам плаваю хуже топора.
– Я верил: вы спасете! – ответил я твердо.
– Получается, ты рисковал из-за Генки, а я из-за тебя, надо же, – озадаченно пробормотал Николай Васильевич. – Ничего, что я тебе тыкаю? Все ж ты – учитель. А я «ты», «ты».
– Я не обижаюсь, вы для меня свой.
Мой ответ ему пришелся по душе, и вообще он ушел улыбающийся, довольный всеми нами и собой.
В моих ушах свистел ветер. Наверно, у прохожих было иное впечатление: тяжело трусит человек, раздувает щеки, задыхается от бега. Но мне казалось, будто я мчусь к Ляпишеву быстрее пули. Почему он обязательно на танцах? Может, мой ученик болен, лежит, бедняга, в постели и некому подать парню лекарство. Вот и его двор. Во дворе, недалеко от крыльца, меня атаковал какой-то психованный петух. И ведь я мимоходом видел табличку на калитке: «Во дворе злой петух», – да не придал ей значения, подумаешь, шутки чудаков. А наскоки злобной птицы были не шуточны, я старался и так и этак увернуться от его железного клюва.
– Отстань! Лучше скажи: где здесь живут Ляпишевы?!
Петух молча вытеснил меня за улицу. Я высунул голову из-за калитки и позвал:
– Ляпишев! Геннадий!
Наконец на крыльцо вышла высокая сухопарая старуха и сердито прикрикнула: