– Ганжа, это был шаг отчаяния, – сказал я уныло.
– Неужто все так безнадежно? – Его темные глаза, наверно, впервые смотрели серьезно, без привычной, точно несмываемой, усмешки.
– Я перепробовал все.
– Идемте отсюда. Не то вернется кураж, и я внушу нашей милой хозяйке, будто она в женской бане, – предупредил Ганжа.
Мы вышли из подъезда. На противоположной стороне узкой улицы Светлана Афанасьевна безуспешно пыталась спрятаться за тонким молодым каштаном. Ее кремовые пиджак и юбку не заметил бы только слепой.
– Светк, с ним все ясно, он конченый, а зачем это тебе? – громко спросил Ганжа.
Светлана Афанасьевна вылетела из своего укрытия и панически засеменила по улице, спасаясь от Ганжи.
– Зачем, зачем, – по-мальчишески передразнил я Ганжу. – А затем! Она тебя любит!
– Заливаешь! – не поверил Ганжа, но очень желая верить.
– Чтоб меня… если я… – И я, вспомнив детство, выразительно чиркнул большим пальцем по своему горлу. Мол, если вру, можешь перерезать мне глотку. По-моему, именно так трактовался сей очень древний знак.
Ганжа схватил меня за лацканы пиджака, притянул к себе, заглянул в зрачки, будто пытался проникнуть взглядом в глубины моей души, и отпустил со словами:
– Живи, друг! – И крикнул: – Светк, у тебя на спине паук! Погоди, сниму! – И побежал через улицу.
Ганжа догнал Светлану Афанасьевну, схватил за локоть, видно что-то говоря. Она вырвалась и поспешила прочь. Он снова попытался ее удержать, и она снова вырвалась. И так повторилось несколько раз. Некоторое время они просто шагали рядом. А потом Светлана Афанасьевна сама взяла его под руку, и они пошли, наверно, воркуя, как те самые голубь с голубкой: курлы-мурлы-вурлы. Вскоре эта парочка повернула за угол, и я остался один-одинешенек. Даже куда-то все разом делись прохожие, попрятались в домах и подворотнях, словно нарочно усугубляя мое одиночество.
На этот раз в свертке были драники – картофельные оладьи.
– Ты знаешь человека по фамилии Ганжа? Григория Андреича?
Интересовался Витя Авдеев, еще один мой бывший сокурсник, а ныне сотрудник краевой молодежной газеты. До этого он пописывал все четыре курса – посмотришь на него на лекции, Витя что-то увлеченно строчит на листке писчей бумаги, поднимет глаза к потолку и, что-то там найдя, пишет снова. Вся группа внимает преподавателю, а этот индивидуалист витает где-то за стенами аудитории, взор его затуманен. Начинал он с мелких заметок – там-то и там-то открылся новый магазин или сапожная мастерская, – потом взялся за очерки и фельетоны, носил в газету. Там кое-что печатали, а после диплома Витю взяли в штат. Вечером он позвонил мне в школу и задал этот вопрос.
– Знаю я такого. Ганжа – мой ученик, – сказал я и признался: – Но лучше бы я его не знал! Наверно, он что-нибудь отчебучил, иначе бы ты не звонил.
– Зайди к нам, если сможешь, завтра. Я тебе покажу кое-что.
На другой день я пришел к нему в редакцию, размещенную на первом этаже двухэтажного дома. В ее глубинах кто-то, ужасно фальшивя и задыхаясь, но с чувством, пел арию Надира: «В сияньи ночи лунной…» Я отыскал комнату с табличкой «Отдел учащейся молодежи», где сидел Авдеев, и, переступив порог, с некоторой завистью произнес:
– Весело живете. Распеваете арии.
– Только в туалете, – сказал Авдеев.
– У вас там клуб?
– Почти, – усмехнулся журналист. – Сломалась дверная защелка, в туалете то есть. Ну и каждый, будучи на унитазе или возле него, подавал сигнал: мол, кабинет занят. Кашлял, изображал прочий шум, в границах приличий. Ну и наши шутники предложили перейти на вокал, по крайней мере это будет услаждать слух. И присобачили объявление к туалету. Ну и наши доверчивые посетители, как ты слышишь сам, поют. Не все, конечно, а те, кто живет по инструкциям. Сейчас солирует непризнанный гений. Его не взяли на какой-то смотр, однако качать права он почему-то ходит к нам.
– Проще, наверно, поставить новую защелку.
– Проще, но нам не до таких мелочей, все время и мысли отданы глобальным делам. Вот и поем, – самокритично усмехнулся Авдеев. – Да ты присаживайся и прочти. – Он придвинул ко мне исписанную страничку из школьной тетради. К листку был пришпилен конверт с адресом и почтовыми штампами.
– Жалоба на Ганжу? – спросил я, заранее затосковав.
– Совсем наоборот: жалуется он сам! – Витя следил за мной с любопытством, переходящим в охотничий азарт.
Добропорядочный гражданин Ганжа Г. А. доносил на своего учителя Н. П. Северова. Этот, с позволения, педагог докатился – берет взятки со своих учеников, ради чего он придумал ловкий ход: валит их на уроке и, вызвав затем на так называемую консультацию, там с глазу на глаз ставит положительную отметку, разумеется за деньги. В письме приводилась такса, назначенная Нестором Петровичем: тройка – рубль, четверка – два, пятерка обходилась желающим в три рубля.
Я перевел взгляд на конверт, проверил обратный адрес автора письма, он принадлежал Ганже – я там был в начале прошлой недели и мог засвидетельствовать его достоверность.
Из туалета донесся заливистый женский голос: «Ландыши, ландыши, светлого мая привет…»
Авдеев снял телефонную трубку и позвонил кому-то:
– Лиза, что у нас делает Матюкова? Не остри, слышу сам. Я ей обещал еще вчера: будет опровержение, будет! Пойди и растолкуй: у нас не клуб! Знаешь куда. Вот люди, – пожаловался он, положив трубку, и послал мне вопросительный взгляд.
– Писал не Ганжа! Это подделка, – сказал я, возвращая письмо.
– Ты уверен? – Витя всегда испытывал ко мне добрые чувства, но сейчас он был разочарован: дичь оказалась призрачной, растаяла в воздухе прямо на его глазах.
– Почерк не его. К тому же он при всем своем легкомыслии и склонности к баламутству – малый прямой и честный. Ганжа не стал бы заводить интриги, да еще за моей спиной, а высказал прямо в глаза. И тут видна женская рука. Мягкие округлые буквы. А здесь она лопухнулась, проговорилась: «я возмущена». Видишь? – Я нашел эту строчку и ткнул в нее пальцем.
«Дует теплый ветер, развезло дороги, и на южном фронте оттепель опять…» – завел дребезжащий стариковский голос. Я спросил:
– Отставник?
– Носят нам мемуары. Но если не он, не Ганжа, то кто же? – воспрянул журналист: дичь, пусть пока не ясная, снова зашуршала по кустам.
– Я было погрешил на некую особу. – Я поведал о своем методе, извращенном в письме, и заключил: – Но это не она. У нее бы не хватило ни фантазии, ни чувства юмора. А клеветница, надо признать, остроумна. Она выбрала в доносчики не кого-нибудь, она подставила Ганжу. Для меня, с ее точки зрения, это имеет особое значение. Мой с ним поединок у всех на виду. А возможно, эта месть двойная: и мне и Ганже.
– Но может, ты все же подозреваешь кого-то? – Авдеев не унимался, пытаясь взять след.
– Витя, я не могу себе этого позволить! Иначе я перестану верить своим ученикам, буду подозревать каждого, и тогда мне конец как педагогу. Рухнут наши добрые связи. Хотя, если судить по этой стряпне, в них и без того образовалась трещина. Да она, видать, и была, только я ее не замечал. Понимаешь, мне казалось, будто между нами установилась идиллия. Но я ошибся, и это самое неприятное в истории с письмом, – сказал я с горечью.
– Ты как был романтиком, им и остался, притом наивным, – припомнил Авдеев и, желая меня утешить, предложил: – А что, если мы пришлем к тебе корреспондента? Он напишет о твоем прогрессивном методе, о новаторе и рутинерах.
– Не стоит. Мой метод вовсе и не метод, я выразился слишком претенциозно, словом, он – не панацея. И директор с завучем не рутинеры. Они тоже стараются, но, может, не всегда удачно. У нас все сложно. Никто не знает, как будет лучше.
– Надумаешь, позвони, – сказал Авдеев, прощаясь.
Прежде чем покинуть редакцию, я зашел в туалет – кабину с одним унитазом – и, будучи склонным к солидарности, запел: «Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан…»
Вечером в понедельник на полке я нашел оладьи из картошки.
На этот раз в сверток снова положили домашние пирожки, с виду такие же соблазнительные, не сомневался я и в достоинствах начинки, капустной или мясной, а может, она была из картошки. Пища искушала: съешь, съешь меня! А я сегодня пришел в школу с пустым, ноющим от голода желудком – задержался на одной из строек, отлавливал ученика-дезертира и не успел поесть. Я решил рискнуть и поживиться пирожками сейчас и здесь, на месте «преступления», авось успею до прихода коллег. Однако тут же за дверью рассыпали дробь чьи-то высокие каблуки. Я закатал пирожки в бумагу и убрал сверток в портфель: прощай, еда, прощай, вкуснятина, до встречи в моей комнате, а я пока перетерплю, потом выберу время, что-нибудь пожую в буфете! В учительскую, точно переждав мои манипуляции со свертком, вступила завуч Алла Кузьминична, обремененная хозяйственной сумкой, набитой школьными тетрадями, и небось в каждой тетрадке сочинение, заданное на дом. Завуч, как и Светлана Афанасьевна, вела русский язык и литературу.
– Вижу, вижу, – произнесла Алла Кузьминична, – не зря говорят: вы у нас ранняя птаха. Такое отношение к делу достойно похвалы!
Я пробормотал: мол, для меня школа что дом родной, мол, тянет сюда, не могу дождаться начала уроков. Впрочем, в этом была и толика правды – в дни выходные и праздники я не так чтоб уж очень сильно, но немного скучал без уроков и прочей школьной суеты. Наверно, та же сила тянет моряка в море, а преступника на место его уголовного деяния.
– Вы ошибаетесь, – возразила Алла Кузьминична, ставя сумку на свой служебный стол. – Родной дом – это другое, более существенное. Школа – всего лишь работа, не более того, даже очень любимая. Ничто не заменит родного дома! И дабы у человека, как выражаются ученики, было все нормалек, он должен иметь свой родной дом. – Она малость поколебалась и спросила: – Можно вам задать вопрос? Признаться, бестактный. Он интересует не только меня. Ничего не поделаешь, мы, женщины, любим совать нос в чужую жизнь и, случается, вас обсуждаем в кулуарах, предполагаем, гадаем, вы у