Шарик – не ни то и не ни сё. Он – правильный деревенский «собака». «Собака», тщательно отобранный бабой Марусей из целой череды заведенных щенков. Лет десять назад, вслед за умершим «дидом», сдох предыдущий Шарик, отличный охранник, громкий «звонок» и сильнодействующее «психическое оружие». Понимающий, что еда – это то, что лежит в миске, а не бегает на подворье. Цыплят душить нельзя, а кротов в огороде – наоборот, нужно. В общем, носитель всех тех знаний и умений, которые требуются от деревенской собаки. Не больше, но и не меньше. Вернее, он не сдох, а сильно заболел, как иногда сильно болеет всё более-менее долго идущее по пути к смерти живое. Захворал по факту изнашивания сердечной мышцы, временнОй разболтанности суставно-связочного аппарата, перебоев с поставками секретов и гормонов, обрывов «проводов», передающих нервные импульсы, и прочего «сопромата» формы существования белковых тел. Баба Маруся отвела старого Шарика на опушку того самого леса, где сегодня они с Настей собирали «грыба», и пристрелила из «дидова ружжа» старого немощного Шарика, «бо куды мэни хворый собака? Я тоди щэ в колхози робыла, та дома трэба то прыбраты, то попраты, то попрасуваты, я вже нэ кажу про горОд. Корова щэ була. Йижы трэба наготуваты. Дров порубаты. Та и шо мэни, вэтилинара до нього выклыкаты усёму сэлу на смих? Нэма колы мэни за старым собакой доглядаты. Пожыв – нэ тужыв, та й годи. Ну то застрЭлыла, а собака ж потрибэн. Куды я без гарного розумного собакы? Я ж една тут мэшкаю, диты та онукы тилькы литом прыйижжають. То я спочатку у Г’анны малэ кутя прыбрала…»
Настя, открыв рот – настолько дик для неё этот обычный для сельских прагматизм, – слушает рассказ бабы Маруси. Рассказ о собаках маленькой сухонькой старушонки, чем-то похожей на маленькую сухонькую Иду Абрамовну, только бодрую, говорливую и не тронутую ржавым налётом безумия. Насколько спокойно, буднично и деловито рассказывает баба Маруся истории своих Шариков, настолько равнодушен при этом Игорь, говорящий с Настей по-русски и тут же переходящий на этот странный суржик, обращаясь к бабке. Он ест борщ и закусывает самогон жареными сыроежками прямо со сковородки. И ей начинает казаться, что она не в хате тихого украинского села где-то на границе Винницкой и Хмельницкой областей сидит за семейной «вэчерей», а стала персонажем офортов Гойи «Капричос», а то и вовсе в один из сюжетов Босха провалилась.
«Кутя Г’анны» не оправдывает бабы-Марусиных надежд. Пустобрешничает, душит не только цыплят, но и кур, и через пару месяцев отправляется на опушку в компании бабы Маруси и «дидова ружжа». Потом этим же маршрутом проходят щенки «Любкы», «дида Грыцькá», «дядька Павлá», «бабы Одаркы» и ещё каких-то односельчан-родственников. Общим количеством семь. Семь рейсов на опушку того самого украинского лиственного леса ходит баба Маруся, ведя за собой на поводке очередную доверчивую, ничего не подозревающую, некачественную «дурну собаку» и неся на плече «дидово ружжо». Семь выстрелов в течение двух лет периодически разрывают тишину мирного украинского пейзажа, как будто сошедшего с картины «Вечер на Украине» русского художника Куинджи, рождённого под Мариуполем. Семь раз не промахивается баба Маруся в очередную «вэлыку, та дурну собаку», привязанную к стволу деревца. В «дурну собаку», наивно полагающую, что её ведут гулять. В живую «дурну собаку», мир которой полон запахов и звуков и предвкушения таинственного, захватывающего, интересного для любого животного безжизненного леса. Семь раз «дурна собака» доходит только и только до опушки. Семь раз полная жизни, отнюдь не бедствующая баба Маруся, которая не выльет ни стакана прокисшего молока, ни гнилой луковицы не выкинет, а скормит свиньям, убивает из «дидова ружжа» очередного «вэлыкого, та дурного собака», «тому що, ну навищо вин мэни такый здався? Йисть то вин смэкае, як розумный!».
– Ты чого нэ йиж борща, Оксана?! – спрашивает девушку баба Маруся, прерывая свой спокойный мирный рассказ, журчащий в тишине украинской августовской ночи.
Настя не знает, что ей ответить. Она внезапно для самой себя пододвигает гранёную стопку Игоря, наливает её до краёв местным самогоном «бурячихой», который баба Маруся гонит из сахарной свеклы («Стара стала. Цього року тилькы мишок за раз спэрла. Того року щэ два одразу могла прынэсты») и глотает его, как воду, хотя ещё вчера, в день приезда, даже нюхать его не могла.
– Оцэ так дило! – неодобрительно восклицает баба Маруся, нахмурив всё ещё чёрные, всё ещё густые украинские брови. – Так у нас из жинóк тилькы ота москалька Ганна Барятова пье. Вона мэни крынку молока прыносыть замисть лытру бурячыхы. Видразу выпивае та и падае, куды дийдэ. Ты шо, Оксана, пьюща?
– Теперь, видимо, да. И к тому же, баба Маруся, если вы не «помитылы», то я стопроцентная «москалька» Анастасия, а не хохлушка Оксана, – говорит Настя, и ей внезапно становится смешно. Смешно до истерики. Мирная украинская старушка – «эсэсовец», устроившая из опушки красивого лиственного леса подобие Бабьего яра, только не для евреев, а для самых чистокровно украинских собак. Этот Игорь, прости господи, Качур, у которого кусок жареной сыроежки обратно изо рта на сковородку вывалился оттого, что его будущая жена-эстетка, ритуально выпивающая абсент из правильных рюмок и всякие «дайкири» и «маргариты», непременно сопровождая распитие заумными историями о художниках и писателях, выжрала стакан ужасного, плохо очищенного самогона из сахарной свеклы, а вовсе не оттого, что его настоящая бабушка хладнокровно казнит и казнит невинных глупых псов через расстрел. Да и ещё рассказывает об этом таким же обыденным тоном, как о приготовлении «пырижкив з сыром», которые оказываются вовсе не вкусным хачапури, а самыми обыкновенными пирожками с прокисшим творогом. Ни сладострастия садизма, ни раскаяния сожаления. Ничего. Она спокойно, между колхозными трудоднями и нормами, между огородом, кормлением и доением скотины, семь раз в течение двух лет расстреливает собак. Как воды попить. А она, Анастасия Кузнецова, слушает. За тарелкой борща. Перед чаем из чабреца.
«Если это и есть торжество реализма, то остановите Землю, я сойду в миры иных жанров!» – орёт кто-то у Насти внутри.
– Семь – счастливое число, – истерически хохочет Настя, вытирая слёзы не то от крепкой самогонки, не то оплакивая незнакомых ей собак, не то от отвращения не столько к бабке или Игорю, сколько к себе самой. – И как же, наконец, Гегель скакнул?[62]
– Чого?
– Ну, когда же количество расстрелянных собак превратилось в качественного Шарика? Кто же вам подкинул «такого собаку», которого не пришлось выгуливать на опушку в компании «дидова ружжа»?
– Но то я ж росказую, а ты пьеш. – Старуха с минуту размышляет, обидеться или нет. Но, что-то там прикинув «нос к носу», решает продолжить:
– Пойихала я как-то у Хмильнык, на рынок. Свыню заризала, трэба мьясо продати, сала там. Грошы, они всим потрибни. Сыны, хоч вси до мист и поуизжалы, да багато нэ допомогають. У ных диты, йим трэба. Я щэ и сама можу йим подкынуты. Ну, то пойихала з Льонькою на його мотоцыкли. Льонка – то чоловик як раз тои москалькы Барятовой. Щэ був живий. Того року помэр. С такою жинкою як не помрэш?..
Баба Маруся ещё долго продирается сквозь детали периферии пейзажа и, наконец, возвращается к центральной фигуре «полотна» – Шарику.
– И стойить и стойить, подлюка. В очи дывыться. Та нэ як иншы собакы, а так, нибы ввичлыво просыть. «Пишлы, – кажу, – зи мною. Вдома дам тоби йи'сты». Вин и пишов. В автобуси соби спокийно йи'хав, та щэ и по полю зи мною поряд трусыв. А ни брэхнув жодного разу ни на пташок, ни на витэр.
Всё время, пока она торговала свиным «мьясом та салом», крупный щенок («дэсь пиврокы, та схожэ ще й не зовсим бэзпоридный») вежливо сидел невдалеке, демонстрируя сдержанность и терпение. В отличие от прочих взрослых базарных псов, брешущих, затевающих показательные драки, ворующих у незадачливых крестьян свой тяжкий бездомный кусок хлеба. То есть мяса.
Во дворе «собака» сразу покорно подставил шею стёртому почти в труху ошейнику предшественника и не совершил ни одной попытки вырваться из него. Напротив. Слишком большой ошейник соскальзывал с шеи Шарика, и он «стряхивал» его на положенное ему место с ушей, пока не дорос до требуемого размера. Такой малостью, как проколоть шилом ещё одну дырку, баба Маруся себя не утрудила.
– Ты б бачыла, як цэ смúшно! – хихикает она своим воспоминаниям. – Ухамы прядае, як кинь, шоб ото на шыю скынуты. Хто мимо пройдэ – вин в такый гав одразу и с цэпа рвэться так, шо с того нашыйныка вылитае. А потим лапамы його так прытыснэ до камэнюкы, та башку туда просовуе, а потим вжэ вухами, вухами! Впершэ в жытти бачыла, щоб собака сам до нашыйныка вдивався. Потим вже Пэтро йому новый прывиз. Казав: «Шо вы, мамо, над собакою глумытыся?» Так деж я глумлюся? По-пэрше, дэ я тут нашыйныка прыдбаю? До Винныци йи'хаты мэни за нашыйником, чи шо? По-другэ, дорогый той нашыйник. Якшо б сам отак не здогадався в нього пролазыты, я б йому верьовку на шыи б повьязала. Вин собака розумный, нэ задушывся б.
Шарик, действительно, очень умный. На первого же прохожего он лает во всю мощь своих подростковых лёгких ломающимся юношеским басом и заслуживает первую миску потрохов. Затем Шарик «задерживает» пришедшего не ко времени – вернее, ко времени отсутствия бабы Маруси – дядьку Мыколу, втихаря подворовывающего у бабки «бурячыху», основную валюту этого украинского села. Баба Маруся закапывает самогон под старой вишней. Дядька Мыкола выроет яму, возьмёт то, что ему дорого, аккуратно закопает, дёрном приложит, как было, и всё. Праздник какой или родня приехала – бабка под дерево. А бутыля и след простыл. Дядька Мыкола громче всех возмущается, мол, ужас-ужас, что с селом стало. Свои же воруют! Больше некому! Ну, не залётные же воруют у бабы Маруси зарытый в саду самогон! Может, москалька Г'анна Барятова? А тут баба Маруся возвращается с прополки сахарной свеклы – «бурака» – и видит такую картину: