ью. Один берег поднимался стеной, другой был отлогий, с большими полянами, на которых раскинулись бревенчатые русские деревушки. Навстречу плыли плоты. Вот один из них, словно гигантская змея, изогнулся на повороте реки, подставив яркому солнцу свою желтую смолистую спину. А рядом по береговой тропке шли вереницей согбенные бурлаки. Они тянули против течения канатами тяжело нагруженную расшиву, борта которой были пестро раскрашены.
Расшива шла по Каме ходко и весело, разрезая грудью воду, и по сторонам ее, как седые усы, расходились гребни. А бурлаки, наваливаясь на лямки, шли мрачные и злые. В такт движениям они пели тягучую и длинную песню. Печальные голоса оглашали реку:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
— Видишь, как работнички надрываются! — сказал Павлуше стоявший рядом старик лоцман и тяжело вздохнул. — Ох, и каторжна работенка! Начнут лямку тянуть в онучах, а кончат босоногими! Эвон, гляди! — указал он на берег. На извилистой тропке, на всем бурлацком пути валялись вконец изодранные и брошенные лапти.
Впереди к воде близко подходил дремучий бор, и шумящие кроны его отражались в тихой воде, а высоко над яром горизонт заволакивало синью.
Коренастый загорелый лоцман, прикрыв глаза ладонью, долго вглядывался в хмару. Вздохнув, он взял Павлушу за руку и сказал ласково:
— Айда, мальчонка, к мамаше, гроза будет. Здоровая туча идет!
Как завидовали ему малыши: он разговаривал с бородатым лоцманом! Шутка ли!
Мать поспешила укрыться с детьми в каюте. Сильно завыл упругий ветер. Яркая ослепительная молния пронизала небосвод сверху донизу, и со страшным грохотом раскололся и раскатился гром. Стало весело и страшно. Крупные капли дождя гулко барабанили по деревянной обшивке судна, по стеклу. И этот частый дробный стук казался бодрящей музыкой…
Гроза быстро промчалась, лихой ветер разорвал синюю тучу в клочья и унес их вдаль. Снова брызнуло солнце, и над Камой-рекой из края в край раскинулась цветистая радуга. Под солнцем еще ярче зазеленели омытые дождем травы и леса.
— Смотрите, дети, какая прелесть! — восторженно сказала мать, и ребята долго любовались чудесным видением радуги. Только отец сутулясь стоял у борта и, схватившись за чахлую грудь, надрывно кашлял. Он был равнодушен ко всем камским прелестям. Мать тревожно поглядывала в его сторону…
Кто бы мог подумать, что всё так печально кончится? В то лето, когда пышно распустились сады, отец скоропостижно умер в Перми. Два дня он лежал в открытом гробу, — с грустной мечтательностью на лице, — так казалось Павлуше, и ему не верилось, что вот скоро отца унесут и он больше никогда его не увидит.
Бледная, осунувшаяся мать сквозь слёзы жаловалась соседям:
— Сразу как громом в бурю сразило!
Павлуша вспомнил грозу на реке, и страх охватил его. Он жался к матери и по-детски ее успокаивал:
— Не бойся, мы от грома уйдем в каюту…
Не знал он, что от лихой беды никуда не упрячешься.
Осенью умерла и мать Павлуши. В опустелой квартире осталось четверо сирот мал-мала меньше.
В эти дни с Камско-Воткинских заводов в Пермь приехал дедушка Лев Федорович Сабакин, кряжистый старик с добрым смуглым лицом и седыми усами. Сбросив порыжелый мундир, оставшись в рубахе, он понуро уселся в искалеченное кресло и дружелюбным взглядом долго разглядывал сирот:
— Эх, бедные вы мои горюны, ну что мне с вами делать?
Большой сердечной теплотой прозвучали его слова. Павлуша заметил, как волосатая рука дедушки нервно затеребила ворот рубахи, словно старику стало душно.
— Ну, что уныло глядишь, внучек? — ободряюще сказал он. — Не печалься, не пропадем! Это верно, тяжко живется на земле нашей, а ни на какую иную не променяю, — своя и в горести мила! Собирайтесь, малые!
А собирать особенно нечего было, — всё имущество уместилось в небольшом узелке. Старик бережно уложил его и, усаживая детей в большой плетеный короб, бодро проговорил:
— Ну, малые, садись! Гляди, как! Живем в неге, а ездим в телеге.
Всю дорогу дедушка поглядывал на сирот и ободряюще сыпал прибаутками. По рассказам матери Павлуша знал, что Лев Федорович вышел из простых людей, самоучкой изучил механику и превосходно умел строить самые разнообразные машины.
Березовые рощи роняли свой золотой лист, когда старик привез сирот на завод. На крылечко небольшого домика, у которого остановились кони, выбежала худенькая опрятная старушка с милым добродушным лицом и стала целовать ребят. От нее хорошо пахло горячим хлебом, тмином, и Павлуше она сразу пришлась по душе.
Маленький домик дедушки стоял на краю леса, на широкой и веселой луговине, сбегавшей к лесной речушке Вотке. Старики радовались внукам и тому, что их тихое жилье наполнилось ребячьим смехом. Дедушка поднимался с восходом солнца и уходил на завод, где работал механиком. Уходя, он весело будил ребят:
— Вставайте, голуби! Погляди, что вокруг творится, — прощай ясен месяц, взошло красно солнышко!
Павлуша навсегда запомнил заводских работных, — они приходили к деду с просьбами. Уральцы были высокими, плечистыми, с густыми широкими бородами, — казались богатырями. Одевались они в ряднину, мягкие портки, на голове носили серые войлочные шапки, слегка сдвинутые на затылок; говорили медленно, сумрачно, но дед охотно выслушивал их и всегда помогал.
К Сабакину по субботам являлся загорелый, жилистый, с желтоватой бородой охотник Архипка со своей юркой дворняжкой Орешкой. Морда у пса походила на лисью, уши были настороже. Несмотря на неказистый вид, Орешка отличался проворством, легкостью и превосходным чутьем.
Архипка славился на всю округу умением гнать лося. С пудовой ношей за плечами, он неутомимо бежал на лыжах за быстрым зверем. Но в праздники он никогда не охотился.
— В праздник и зверю отпущен покой! — говорил он и садился на крылечке. Его мигом окружали ребята. Старик спокойным, размеренным голосом рассказывал им о старине. Про него говорили, что он ходил вместе с Пугачевым под Уфу, и Архипка не отказывался, охотно вспоминал о Пугачеве:
— Как его, батюшку, забудешь, коли с ним на Казань ходил. Пришел он, родимый, на Воткинский завод, мучителя Венцеля расказнил, а рабочий люд обласкал. Ох, и милостив он был к простому народу!
Любил старик пропеть про пугачевские клады. И Павел до сих пор помнит начало одной песни. Архипка, раскачиваясь, пел:
На Инышке-то, в светлом озере,
Во стальной воде, да под стеклышком,
Спрятан-скрыт лежит пугачевский клад.
Он давным-давно был там спрятанный,
Он давным-давно там схороненный.
Он схоронен был в темну-черну ночь,
Поздней осенью, в непогодушку…
Он пел чистым грудным голосом о встрече Пугачева с Салаватом Юлаевым, — о том, как хоронили они золото, и заканчивал с грустью:
И с тех пор лежит бочка с золотом,
Бьет волна по ней сизокрылая,
Только с берега ворон каркает
Бережет добро пугачевское…
О Пугачеве, добром его вспоминая, рассказывала детям древняя морщинистая нянюшка Сергеевна; да и всё на Урале было полно воспоминаниями о нем. Павлуша бегал на завод, пробирался в мастерские. Чумазые, перемазанные копотью литейщики и кузнецы были словоохотливы с ним, и в душу мальчика глубоко запали прекрасные поэтические представления о простом русском человеке, который и в беде находит для друга доброе слово…
И еще Павлуша до самозабвения любил кузнечное дело; он искренне, с детской горячностью завидовал русским умельцам, чьи золотые руки делали чудеса. Вопреки запретам, он бегал в кузницу и целыми часами приглядывался к горячей работе. Ах, как хотелось ему быть кузнецом! Из-под молота дождем сыпались искры, под ударами звенел металл, а черномазый кузнец, с белыми ослепительными зубами, высился могучим великаном среди огневой метели, освещенный заревом горна.
У Павлуши заблестели глаза от радости при виде ловкого чудодейства ковача. Однажды бородатый мастер, разгоряченный лихой работой, лукаво подмигнул мальчонке и сказал:
— Слушай, песню спою. Только, чур, никому ни слова! — Он откинул молот и запел раздольным голосом:
Вдоль по улице широкой
Молодой кузнец идет.
Ох, идет кузнец, идет,
Песни с посвистом поет.
Тук-тук! В десять рук
Приударим, братцы, вдруг!
Соловьем слова раскатит,
Дробью речь он поведет.
Ох, речь дробью поведет,
Словно меду поднесет.
Тук-тук! В десять рук
Приударим, братцы, вдруг!
Если ж барин попадется
Под руку, на разговор,
Тут кузнец уже возьмется
Не за молот — за топор.
И ударит в десять рук,
Чтобы бар не стало вдруг…
Кузнец утер пот, блеснул белками глаз и снова схватился за молот.
— Ну что, козявка, хороша песня? — смеясь, спросил он Аносова.
— Хороша! — согласился Павлуша и робко спросил: — А молотом дашь поработать?
Бородач оглядел тяжелый молот, вскинул его вверх и сказал мальчугану:
— Хрупок пока, не справишься с этой игрушкой. Эх, милок, душа моя нежная, видно на мужицких дрожжах ты замешён; поглядишь, и всё-то ты тянешься к простому люду. Молодец, право слово, молодец!..
Да, работа кузнеца была удивительно увлекательна. И Павлуша не утерпел: сидя за обедом, он рассказал о ней и, подбадриваемый дедушкой, тонким, ломким голосом спел песню ковача. Старик помолодевшими глазами весело смотрел на внука и одобрительно покачивал головой. Когда мальчуган с особенным ударением пропел:
И ударит в десять рук,
Чтобы бар не стало вдруг…
бабушка всплеснула руками, глаза ее потемнели.