ряный! Тот самый! Помнишь, Карл рассказывал про Серебряного из Кракова? Пошли с ним сфотографируемся».
Серебряный демон достает очередную сигарету, но не прикуривает, а задумчиво вертит ее в руках.
— Все это ладно бы, — говорит он. — Понятно, что я на этой площади самый эффектный, вне конкуренции, на то и был расчет, не зря моя Янка старалась с костюмом. А прошлой весной случилось кое-что из ряда вон выходящее. Пришел я сюда как обычно, в воскресенье около полудня, переоделся в баре у пани Гражины, мы до сих пор дружим, я у нее в подсобке костюм храню и ходули, повезло мне с ней, а то даже не знаю, как бы я сюда от Велички добирался с этой красотой… В общем, ладно. Вышел я на площадь ровно в полдень, с первыми звуками «хейнала»,[28] только-только место занял, как вижу — бегут ко мне две тетки, лет по шестьдесят, толстенькая и тощенькая. Смешные такие, в юбках до пят, на каблуках и в бейсболках, но очень милые. И одна другой по-испански кричит: «Это он, это он!» А я по-испански понимаю немножко, одно время его учил, чтобы Лорку в оригинале читать, очень уж я его любил, и до сих пор люблю, хотя язык, конечно, забросил… Но «это он» с испанского на польский перевести у меня ума хватит. В общем, добежали они, и тут тощенькая — бух на колени. «Спасибо тебе, — говорит. — Спасибо тебе, спаситель мой! Жизнь мне подарил, никогда не забуду», — и ну целовать мой подол. Я чуть с ходулей не навернулся. Ну дела, думаю, может, я что-то не так понял? Все-таки испанский слабо знаю. А вторая тетка, толстенькая, сует в мою банку какую-то бумажку и просит: «Погладь меня!» Ну, это обычное дело, я всех женщин и детей, которые деньги в банку кладут, по голове глажу, а мужчинам просто руку жму, знакомые их в этот момент фотографируют, и все счастливы. Так что я ее по голове погладил, конечно. Но фотографироваться они не стали. Тощенькая еще какое-то время причитала о спасении жизни, а толстенькая помалкивала, только глядела на меня, сложив руки как для молитвы, такая трогательная, я ее еще раз по голове погладил, не удержался, и тощенькую тоже, когда с колен поднялась. Я с туристами никогда не разговариваю, такое у меня правило, но этим сказал все-таки, чтобы их успокоить: «Все хорошо, дорогие сеньоры, все прекрасно!» Они очень обрадовались и наконец ушли. Я подумал — ладно, чего только не бывает. Потом, ближе к вечеру, когда пошел в бар переодеваться, достал деньги из банки, чтобы с Гражиной расплатиться, а там среди монет купюра в сто евро. Я сразу понял, это толстенькая испанка оставила, больше некому. Удивился — описать не могу. Не дают такие деньги на площади — ни «живым скульптурам», ни музыкантам, вообще никому. Так не бывает. Это просто не принято. Рассказал Гражине, а она, знаешь, так понимающе покивала и говорит: «Все, мальчик мой, допрыгался, теперь ты у нас новый краковский чудотворец. А что ж, так положено, всегда кто-то должен быть».
Серебряный демон вздыхает и тянется к бутылке с водой.
— С тех пор, — говорит он, сделав глоток, — время от времени среди нормальных туристов появляются такие вот… паломники. Глядят голодными глазами, как на чудотворную икону, жалуются, просят о чем-то или, наоборот, благодарят, каждый на своем языке, я редко их понимаю, может, оно и к лучшему. И деньги оставляют большие. Сто евро больше никто не совал, но, скажем, сто злотых — обычное дело. Оно, конечно, прекрасно, радоваться надо, а только неспокойно мне. Получается, я вроде как жулик. Никого не обманываю, никому ничего не обещаю, а все равно нехорошо выходит. Гражина слышала у себя в баре разные разговоры, пересказывала мне кое-что. Все, как я понимаю, началось с той тощенькой испанской сеньоры. Она болела сильно, не то сердце, не то еще что, доктора говорили, надо срочно операцию делать, но успеха не гарантировали, и она не решалась под нож идти, кто же хочет на операционном столе умереть, всегда кажется, лучше уж дома, в своей постели. Стала ездить по святым местам, молилась — с переменным, так сказать, успехом, ей то лучше делалось, то опять хуже. И вот приехала она в Краков, а тут я на площади стою. Она поглазела, опустила в банку монетку, я ее, как положено, за руку взял и по голове погладил, и в этот самый момент бедная испанская сеньора вдруг поняла, что все у нее будет хорошо. Не знаю, что на нее нашло. Но вернулась домой, побежала к врачу, и выяснилось, что операция уже не нужна, больная здорова, насколько это возможно в ее преклонном возрасте, и, даст бог, еще правнуков понянчит. А она — нет чтобы Деву Марию восхвалять, как следует доброй католичке. Вбила себе в голову, что это я ее по голове так удачно погладил. Поехала обратно в Краков меня благодарить и подружку больную с собой прихватила. Не знаю, что там было с подружкой, но и она выздоровела. Сеньоры, ясное дело, всем знакомым про это раззвонили, а те — своим. Ну, знаешь, как рождаются слухи. Одними испанцами дело не ограничилось, понятно. Гражина эту историю от своего русского приятеля слышала, а моя Янка в интернете читала, в блоге какого-то немца, она сейчас немецкий учит, поэтому читает что попало, для развития разговорной речи…
Серебряный демон с досадой отмахивается от очередного шмеля.
— И знаешь, что хуже всего? — спрашивает он. — Я же теперь с этой площади никуда деться не могу. У меня уже нормальная работа есть, на полдня, в букинистической лавке, а пару месяцев назад в театр позвали, пока всего одну роль дали, но вроде хорошо пошло, уже место в постоянной труппе предлагают, а я думаю — куда мне в постоянную труппу, это же дневные спектакли по выходным, и на гастроли придется ездить, а на кого я этих бедняг оставлю? Это, конечно, глупости, никакой я не целитель, просто мальчишка из Бялобжегов, бывший варшавский студент, актер беспутный, шарлатан поневоле, но люди в меня верят и, наверное, от этого выздоравливают, по крайней мере, многие приходят, говорят «спасибо», все руки норовят поцеловать… И получается, я теперь к этой площади на всю жизнь привязан, вот этой самой цепью.
Серебряный демон сердито теребит бутафорскую цепь, которая опоясывает его хламиду.
— Я, собственно, почему тебе это рассказываю, — говорит он. — Ты случайно не хочешь вместо меня тут поработать? Я на тебя сразу глаз положил, как увидел. Потом смотрю, ты уже который день без дела по площади болтаешься, вокруг меня все время крутишься, присматриваешься, а на туриста не похож. Поэтому и позвал поговорить. Мы вроде одного роста и сложения, и глаза у тебя тоже синие, это важно, только их из-под маски и видно. А на ходулях бегать я тебя быстро научу, ничего сложного тут нет, сам когда-то встал и пошел, проще, чем на роликах оказалось… Познакомлю тебя со всеми и насчет жилья, если надо, подскажу, и с Гражиной договоримся, будешь у нее костюм хранить и переодеваться, как я. Ну так как, попробуешь?
Я смотрю на его руки в серебряных перчатках, думаю: смешно получилось. Теперь, пожалуй, уже не имеет смысла просить, чтобы он погладил меня по голове, хотя я, вообще-то, именно для этого в Краков приехал. Раньше, раньше надо было просить, в первый же день, а не круги по Рынку нарезать. Чего, спрашивается, стеснялся? Чего ждал? И чему ты, черт побери, так радуешься теперь, когда рассыпалась в прах твоя последняя нелепая надежда на чудо?
— Интересные дела, — говорю я. — Надо подумать. Работа мне действительно не помешает. И Краков хороший город, я бы тут пожил ближайшие лет сто-двести. Для начала попробуй поставить меня на ходули, а там как пойдет.
Серебряный краковский демон поднимается с парапета и, подобрав длинную хламиду, чтобы не путалась в ногах, неторопливо идет к бару Гражины, где остались его ходули. И я сам поднимаюсь и иду, опираясь на посох, чувствую, как с каждым шагом прибывают силы, голова больше не кружится, мой серебряный балахон хлопает на ветру, как парус, бутафорская серебряная голова дружески подмигивает мне, а я думаю, что это, конечно, не дело — разгуливать по городу в костюме, но без ходуль, позорище, больше никаких перекуров посреди рабочего дня, никогда.
λ. Tania Borealis. Нашице
— Извините, не могли бы вы подарить мне три евро?
Не «дать», не «одолжить», а именно «подарить». Грамотно формулирует мадам. Или, напротив, настолько плохо знает английский, что «подарить» — единственное более-менее подходящее по смыслу слово, которое она смогла вспомнить. Впрочем, какая разница. Я и сам не то чтобы крупнейший лингвист своей эпохи.
Как ни крути, а мы друг друга стоим.
Она — длинная, тонкая как струна, смуглая, черноглазая, с копной морковно-рыжих, явно крашеных волос. Лет ей так, навскидку, под сорок, а может быть и за; впрочем, я плохо разбираюсь в чужом возрасте, особенно в женском. Одета в трикотажную зеленую кофту, растянутую так, словно в ней несколько лет спали, и длинную, почти до пят, юбку, сшитую явно вручную из обрезков линялых джинсов. В таком виде обычно из дома на огород выходят, а не по заграницам катаются. И рюкзака у нее нет. И сумки. И даже — о ужас! — священного атрибута современного паломника, цифровой мыльницы. Но все равно, похоже, туристка. Была бы местная, заговорила бы со мной по-французски. Да и что жителям Антрево делать у платного входа в цитадель? Они небось все потайные лазейки знают и еще в детстве исследовали здесь все что можно, включая лисьи норы.
Я — в белых штанах и прекрасен, как молодой бог: с распухшим носом и красными глазами, которые, впрочем, сокрыты за темными стеклами очков. Выгуливаю подхваченный на побережье Балтийского моря суровый северный грипп по провансальскому городку Антрево, куда совершенно не планировал заезжать. И вообще еще сегодня утром не подозревал о его существовании.
Зря, кстати, не подозревал. Антрево — одно из самых красивых человеческих поселений, какие я видел, а повидал я не так уж мало. Мне чертовски повезло, что я здесь оказался.
Но это я сейчас понимаю, что повезло, а два часа назад, когда стоял на перроне и смотрел вслед удаляющемуся поезду, из которого выскочил раньше времени, перепутав станции, у меня было совершенно иное мнение по этому вопросу.