Большая телега — страница 48 из 70

Хакон вернулся в Исландию и отправился на Заячий хутор. Дела там шли не очень хорошо, потому что без поддержки Хельги хозяйство Хрута Весельчака пришло в упадок. Хакон велел позвать Гуннхильд, рассказал ей о человеке из Румаборга и его удивительных речах, а потом отдал ей сверток. Он хотел уйти, но Гуннхильд спросила: «Неужели ты не хочешь поглядеть, что за подарок привез?» — и он остался.

Гуннхильд взяла нож и разрезала плотную ткань. Внутри оказался деревянный ящик, а в нем лежали золотые слитки и самоцветы, каких никто в Исландии прежде не видывал. Гуннхильд подарила Хакону несколько самоцветов в знак уважения и чтобы отблагодарить за услугу, а остальные камни она спрятала. Золото она отдала мужу, и с того дня неудачи его оставили. Люди поговаривали, что тот подарок, видать, был из самой Вальхаллы,[51] хоть и недоумевали, как мог оказаться там Хельги, который не погиб с оружием в руках, а просто утонул в море. Некоторые считали, что Один взял Хельги в Вальхаллу, чтобы тот писал о нем хвалебные висы, а другие не знали, что и думать. С тех пор о Хельги, сыне Торвальда, никто не слышал, и подарков родне он больше не присылал.

τ. Ротенбург (Вюмме)

Господи, думаю, неужели правда Галка? А она уже несется ко мне через улицу, размахивая сумкой цвета клубничного варенья, и автомобили тормозят, повинуясь красному сигналу, а водители небось матерят сейчас сумасшедшую бабу, сам бы материл на их месте, но я не на их месте, а на своем, стою на тротуаре, ощущаю затылком живительный холод фонарного столба, который помогает мне удержаться на ногах, пока она бежит, смеется и, кажется, плачет, или это я плачу, не знаю, черт его разберет, где заканчиваюсь я и начинается Галка, нет такой границы и не было никогда, мало ли что казалось мне, дураку.

Добежала, обняла, прижалась всем телом, горячая какая, а ладони ледяные, как всегда, в смысле совсем как раньше.

— Галка, — вздыхаю, — как же это тупо было — жить без тебя столько лет.

Глядит серьезно, кивает:

— Да уж, ничего хорошего.

— Больше не отпущу, — говорю.

А она укоризненно качает головой. Не то собирается сказать: «Поздно спохватился», не то спросить: «А тогда зачем отпустил?» — в любом случае будет права, потому что расстались мы нехорошо, очень скверно расстались, если называть вещи своими именами, и даже тогда я понимал, что сам виноват, но думал — и ладно, и пусть, чем хуже, тем лучше.

— Знаю, — говорю, — знаю, сам дурак — был десять лет назад. Того меня уже давным-давно нет, а который есть, получил плохое наследство, доживает никчемную жизнь того дурака, но он, в смысле я, — хороший. Очень. Увидишь.

— Уже вижу, — кивает. — Пошли к тебе. Потом поговорим.


Когда Галка сняла рубашку, которую я выдал ей вместо банного халата, и начала одеваться — неторопливо, тщательно, — я чуть не умер. Хотя, конечно, глупо было предполагать, что она вот так сразу возьмет и останется у меня навсегда. Я же ни черта о ней не знаю — как живет, где, с кем? Может, у нее муж и трое детей. Или кошачий приют в пригороде. Или просто аквариум с цихлидами, которых пора кормить. За десять лет можно успеть завести очень много домашних питомцев.

— Ты не разучился варить кофе? — спрашивает. — У меня еще есть полчаса.

Полчаса. И все, что ли? Совсем? — думал я, разжигая огонь. Тут же залил его водой — так дрожали руки — и, чертыхаясь, включил другую конфорку. Забыл положить кардамон, просыпал на плиту имбирь, еще и кофе упустил, пока метался по кухне в поисках сигарет, так что вторая конфорка тоже временно вышла из строя. Но все это, конечно, ерунда.

— Не нужно так нервничать, — говорит Галка, принимая чашку из моих трясущихся рук.

— Ты собралась уходить, — объясняю. — А у меня такое чувство, что я не имею права спрашивать, куда и зачем. И когда вернешься. И вернешься ли хоть когда-нибудь. Жду, пока ты сама скажешь. А ты не говоришь. Зато одеваешься. И причесалась уже. Конечно, я нервничаю. А как ты думала?

А она все равно молчит. Глядит в окно. Размышляет о чем-то. Ей, наверное, тоже непросто. Потому что, с одной стороны, вдруг нашелся старый добрый я. А с другой — муж, трое детей, кошачий приют и аквариум. И надо как-то это разруливать, потому что делить ее с мужем, детьми, кошками и цихлидами я не захочу, она меня знает, не знает только, что сейчас я согласен на все, то есть вообще на все, на любых условиях, лишь бы видеть ее хоть иногда.

— Слушай, — говорю, — я все помню. Все стало плохо из-за меня. Я все делал неправильно, тебе назло и себе тоже. Изменить ничего нельзя, что было, то было. Скажи, сейчас я могу что-нибудь сделать? В смысле, что-то такое, чтобы ты осталась. Или уже ничего?

— Можешь, — отвечает. И улыбается с облегчением, словно именно этого вопроса ждала все время.

А я-то, а я с каким облегчением улыбаюсь. Того гляди зареву, как мальчик-эмо из соседнего подъезда.

— Нарисуй мне мост через Вюмме.

— Что?

Я правда не понимаю, о чем это она.

— Мост через Вюмме. Нарисуй. Для меня. Помнишь, какие в Ротенбурге были мосты?

И тут до меня наконец дошло.


Мосты как мосты, честно говоря. По большей части старые, деревянные, пешеходные. Ротенбург вообще убогий городишко, этакий чистенький германский мухосранск, если называть вещи своими именами. Другое дело, что мы с Галкой были там безумно счастливы, но мы где угодно были счастливы тогда — и в свердловской хрущобе, и в питерской коммуналке, где каждый таракан мнил себя персонажем Достоевского, и в поезде, в купе этом дурацком на троих, где нижнюю полку заняла какая-то взмыленная тетка, а все свободное пространство — ее баулы с товаром, хорошо хоть в Варшаве вышла, а то мы уже едва живы были — всю дорогу в тамбуре стоять. Но счастливы были и в тамбуре, и на вокзале в Берлине, когда, сжимая в руках билеты и булки с сосисками, застыли перед расписанием поездов, с ужасом понимая, что эту китайскую грамоту нам не постичь никогда. А уж потом, в Бремене, были счастливы так, что дыхание останавливалось, каждый вечер напиваться приходилось, то есть натурально ходили в пивную как на работу, накачивались до полного отупения, чтобы хоть как-то справиться с этим невозможным, рвущим сердце счастьем, упасть и уснуть. Все-таки первая в жизни поездка за границу, первая в жизни квартирка-студия в мансарде, со скошенным потолком, как в кино, первая кофемашина, к которой мы два дня подойти боялись, а потом ничего, освоились, первая моя выставка, первые, как нам казалось, «большие деньги» — семьсот марок за первую проданную картинку, курам на смех, но по нашим тогдашним меркам несметное богатство, голова кругом шла. Впрочем, мы были бы счастливы и без всего этого, потому что поехали вместе, а «вместе» — это было позарез необходимое и более чем достаточное условие счастья. Кто бы мне сказал тогда, что это ненадолго, я бы ему даже морду бить не стал, посмеялся бы и забыл — какая дичь.

Перед открытием выставки и в день вернисажа я был нарасхват, занят по горло, мы даже погулять по городу толком не успевали, и Галка, помню, все время напевала себе под нос: «Нету у нас времени погулять по Бремену», хотя у нее-то как раз было, но она всюду ходила за мной хвостиком, а как иначе? Если бы она вдруг ушла гулять одна, я бы даже не обиделся, а ужасно удивился и бросился бы расспрашивать: что случилось, кто обидел?

Но потом вся эта суета внезапно кончилась. Галерейщица моя дни напролет охмуряла клиентов, клиенты интересовались картинками, а не художником, а культурный обозреватель местной газеты и какой-то любопытствующий университетский славист, крупный специалист по употреблению русской водки, поговорили со мной еще на вернисаже и вопросов больше не имели. Так что мы оказались предоставлены самим себе и тогда уж нагулялись вволю, вдоволь напились скверного немецкого кофе и божественного немецкого пива, я извел на эскизы салфетки всех рестораций улицы Шноор, а Галка все норовила тайком погладить тамошние домики, не то приручала, как щенков, не то просто проверяла, настоящие ли. Наконец, когда наши пятки выучили наизусть имена всех булыжников мостовых бременского альтштадта, мы решили разнообразия ради покататься по окрестностям.

Мы понятия не имели, что именно в окрестностях Бремена имеет смысл посмотреть, к тому же напрочь утратили культурные ориентиры и садовых гномов полагали теперь не менее выдающейся достопримечательностью, чем средневековые соборы. Впору было растеряться от многообразия возможностей, но тут я вспомнил, как мы с приятелем прогуливали школу, катаясь на пригородных поездах, — приходили на вокзал и садились на первую же готовую к отправлению электричку. «Беспроигрышная лотерея, — говорил он. — Интересно, а как выглядит суперприз и кому он достается?»

Похоже, загадочный суперприз в итоге достался мне, вернее, нам с Галкой, мы неутомимо выигрывали его изо дня в день. По крайней мере, этот способ путешествовать стал для нас самой увлекательной игрой на свете. Мы купили проездные билеты на неделю и теперь приходили на вокзал когда вздумается, уезжали куда придется, выходили наобум на какой-нибудь станции, гуляли сколько влезет, а потом ехали дальше или возвращались в Бремен. Эти вылазки нравились нам даже больше, чем прогулки по альтштадту: там все-таки поневоле чувствуешь себя туристом, а на окраине захолустного городка точно так же поневоле чувствуешь себя местным жителем — ясно же, что туристу в таком месте делать нечего.

Самый последний тур пригородной лотереи привел нас в Ротенбург. Вечером предстояло собирать вещи, а завтра с утра пораньше грузиться в поезд и ехать домой. Домой, ясное дело, совершенно не хотелось. Мы уже привыкли жить в мансарде, включать по утрам кофейную машину, завтракать салями и острым сыром, болтаться без дела, чувствовать себя беспечными космополитами, и вдруг — нате вам, добро пожаловать в старую жизнь, питерские тараканы заждались, а уж как участковый Петр Алексеич заждался — слов нет, давненько мы ему бакшиш за проживание на съемной хате без прописки не платили.