ову захотелось по-большому.
В те годы на черноморских побережья сия процедура осуществлялась в кустах. И В.Брунов отправился в них, и сел орлом, и закурил египетскую сигарету «Афамия», и приступил к процессу наслаждения бытиём: и южной ночью, и шумом прибоя, и запахом лаванды. И тут вот и происходит следующее.
Происходит следующее: В.Брунов слышит топот, треск, шум, звук раздвигаемых кустов, и вот он видит во мраке надвигающиеся прямо на него, пятясь, два белых больших полушария дамского происхождения, намеревающихся сесть.
— Гуляла, видать, дамочка с кавалером, терпела до пока совсем не приперло, что аж юбку на бегу задрала, — пояснял В.Брунов.
И вот: как бы ты, читатель, поступил на его месте? Растерявшийся В.Брунов поступил самым безумным из всех возможных способом: он взял — и осторожно ткнул в надвигающееся на него сигаретой.
Дальнейшее вытекает из законов физиологии: женщина взвизгнула, внутри её организма произошел закономерный спазм, и во Владимира Брунова ударила, как из ракетного сопла, мощная реактивная струя соответствующего происхождения.
И пока друзья В.Брунова всю ночь гуляли у костра,
— и шмары, эх, и шмары, эх, и шмары! —
В.Брунов до утра оттирался в холодной соленой морской воде — а соленой морской водой, да к тому же без мыла, от такого липкого и пахучего вещества отстираться крайне трудно.
— Не всё стриги, что растет! — так обычно меланхолично завершал В.Брунов свой рассказ, имея при этом унылые висячие хохлацкие усы рыжего цвета.
2.
Или вот еще один случай из жизни Брунова В.
Однажды М.Немиров встречается с ним в одном из коридоров университета, причем Б. имеет весьма озабоченное выражение лица:
— Слушай! — обращается он к Немирову М. — У тебя нет знакомого редактора в каком-нибудь журнале — роман пристроить?
— А ты что — роман написал? — удивляется М.Немиров.
— Нет, но если будет кому пристроить — напишу!
Ничего, конечно, такого уж сильно занимательного в этой истории нет, но как картинка тогдашней жизни и нравов — она является достаточно показательной.
И, между прочим, — точно бы написал! Уж кто-кто, а Вова Брунов — написал бы! Он упрямый, бегун на длинные дистанции, а такие, сами понимаете…
27 ноября 1995, понедельник, 4 часа ночи
3.
А вот мнение В. Брунова о футболе.
— Да что вы как дети малые, — охлаждал он спорящих, кто лучше, «Спартак» или «Динамо» Киев». — Знаю я, как в СССР в футбол играют, сам спортсмен.
— Обком пишет письмо в ЦК: в связи с восьмилетием со дня присвоения области переходящего красного знамени по многочисленным просьбам трудящихся просим разрешить команде нашего города «Урожай» победу со счетом 3:1 над командой «Дружба» в очередном календарном матче чемпионата СССР по футболу. Им из ЦК отвечают: нет, наоборот, в связи с выполнением Дружбинской областью квартального плана на 106 процентов и в виду 598-летия со дня разгрома татаро-монгольских захватчиков на Куликовом поле, ЦК постановляет, что выиграет «Дружба» со счетом 4:0, голы забьют Сидоров, Петров и Коровин — два, как победитель соревнования на звание лучшего комсорга.
— И весь футбол! — заключал В.Брунов.
9 декабря 1995, 11 утра.
Бурова, Серафима
Небо в Москве по ночам,
оно почему-то бледно обычно зеленое.
Выйдешь, бывает, ночи среди по бычкам,
или на тачку за водкою выскочишь, и такое оно
что хуй проссышь его: мороз; ночь;
город спит; кипит
водяра в груди, и такая вокруг, братцы, глушь,
что хер бы и подумал, что Москва,
и такая не то, чтоб и грусть,
и такая не то, чтоб тоска,
а хер проссышь чего, сказано же. И мороз!
Ой, какой же мороз — ясный, твердый, как точно алмаз;
вышибает аж слезы из глаз;
ох, не шутки, ребята! Ох, это, ребята, всерьез!
И чего тут еще добавлять?
Только оду идти, сочинять
«Размышления о величии Божием
при свете северного сияния»,
только это, и вновь, и опять,
и т. д., и т. п. с пониманием —
и т. д. — январь 1992.
Стихотворение имеет некоторое отношение к Серафиме Николаевне Буровой, имя которой вынесено в заголовок рассказа. Из дальнейшего изложения читатель поймет, какое именно. К нему и приступаю.
1.
Итак, Бурова С.Н.
В течение 1980-х являлась работницей филологического факультета Тюменского университета, состояла на кафедре русской и советской литературы филологического факультета, эту самую советскую литературу — новейшего периода, 1960-х и 1970-х — преподавала.
Впрочем, вполне возможно, что преподает и сейчас. Но что преподавала её в течение всех 1980-х годов — се есть неопровержимый факт, я, автор этих строк Аристеин С. М., лично был рецепиентом ее преподавания.
Возраст Буровой С.Н. в те годы — а точней, в 1981-м году, с которого начнем, — был, как я теперь понимаю, вряд ли больше 25-ти лет, вид у нее был классической эсерской террористки: глаза и волосы черны, как не сказать, что; прическа была той, которая называется у парикмахеров «каре»; губы — ох, красны; на плечах она имела шаль, курила папиросы «Беломор» и слыла вольнодумицей: диссертацию по Мандельштаму пишет! — передавали люди. Мандельштам в те времена был автором ох, малодиссертабельным. Писать в те годы диссертацию по Мандельштаму — ну, это как примерно сейчас написать диссертацию типа «Проблемы вафлизма в творчестве Лимоновая». Написать-то, конечно, можно, но как-то, оно, знаете… Как-то тема… Могут не так понять!
Впрочем, речь не о Мандельштаме.
Речь о Буровой С.
О которой следует теперь сообщить следующее: результатом наличия у сией вышеописанных свойств являлось ох сильное впечатление, имевшееся у (впрочем, чрезвычайно немногочисленных) личностей мужского пола, бродивших в филологических коридорах тюменского университета.
Существует даже художественный рассказ упоминавшегося Немирова М., в котором описываемая фигурирует в качестве одного из персонажей. Рассказ называется «Елеазарий Милетинский», и сообщается в нём примерно следующее:
— Вы, Мирослав, Милетинского не читали? сообщается в нём.
— Вам, Мирослав, Милетинского бы почитать!
Это она ему. Они стоят. Они стоят в коридоре левого крыла тюменского университета, который плохо освещен. Они стоят в коридоре, который скрипит рассохшимся паркетом, еще в нём холодно и сквозняки, а стены покрыты набрызганным бетоном, как в КПЗ — не прислонишься! — так называемой «шубой». Они стоят в семь вечера напротив друг друга в пустом коридоре — занятия в тюменском университете происходят в две смены из-за недостатка аудиторий, и филологи учатся как раз во вторую, с двух до восьми.
Они стоят: пытливый юноша; прекрасная преподавательница. 1981-й год бескрайней мерзлой пустыней лежит за окнами, предновогодние дни там стоят: черный жестокий их пламень.
— Вам, Мирослав, Милетинского бы, «Поэтику мифа», почитать! — это она ему. Он стоит пред ней, не в силах пошевелиться, как если бы он обосрался. Восторг научного знания пронзает его, как точно осиновый кол. Черные её глаза пылают, как говаривал Бодлер, как будто два черных солнца. Мысли в головах обоих клокочут яростными протуберанцами. И так далее.
И тому подобное: в смысле, всё остальное в описываемом рассказе. В смысле, более ничего, кроме лирической мощи таланта автора, в нём не происходило. Указанная мощь лютовала на протяжении его страниц с нечеловеческой силой, пока не заканчивалась описанием, как он выходит из университета, указанный Мирослав. Он выходит, он идет по улице, сообщалось в заключение. Он идет по ней; чудовищные сооружения мороза высятся со всех сторон, превращая улицу в какое-то ущелье; сверху над ним сияют твердые жестокие звёзды; и ему хочется сравнивать себя с такой вот звездой: теоретически — клокочущим ядерным пламенем гигантским огненным шаром, на самом же деле — крохотной светящейся точкой, миллиардами километров холода и тьмы отделенной от других таких же крохотных. Сочинялось это примерно в декабре 1985-го года, когда автор этих строк впервые серьезно задумался о необходимости овладеть искусством прозы, а тогда он был большой поклонник, чтобы написано было как-нибудь попомпезнее: в духе раннего Платонова, например.
Кстати, тогда это сочинение не называлось «Елеазарий Милетинский». Тогда это было начало романа, в котором дальше должна была рассказываться история человека, научившегося гипнотизировать теледикторов и отправившегося в Москву предлагать свои услуги партии и правительству: дайте мне прямую телепередачу из Америки — я загипнотизирую Рейгана, чтобы полюбил СССР, разрядку и вообще всё хорошее! Но романа я так и не написал: кишка тонка.
Следует добавить: в 1981-м году еще не было обычая улицу Республики, главную улицу города Тюмени, скрести скребками и прочими средствами очистки, снег поэтому лежал вдоль тротуаров дикими торосами; фонари, во-вторых, если и горели, то в лучшем случае из четырех — один. Так что мрак и чудовищность, изображенные выше, были не только фигуральными, но и действительно довольно-таки наличествующими в окружающей природе.
2.
Вторую часть сообщения начнем в стихотворной форме, начнем так:
На улице зима.
На улица зима, ебать конем!
На улице мороз пылает бешеным огнем,
А мы идем.
А мы идем с тобой вдвоем,
Под ветром пригибаясь как под артогнем,
Мы, пригибаясь, оскользаясь перебежками бегем, —
В аудиторию четыреста одиннадцатую мы идем.
Бутылку водки мы с собой несем.
Такую гладкую, холодную, одну с собой несем.
— а это уже написано пять лет спустя, в городе Москве, в декабре 1981-го года, проживая на Алтуфьевском шоссе, в доме номер 103, в двух домах от прямоугольного дорожного знака, на котором написано «МОСКВА», а затем это гордое имя зачеркнуто: се означает «конец населенного пункта». Пейзаж этих мест как раз и отражен в стихотворении, которое использовано мной в качестве вступления — поэтому оно и использовано в качестве него.