Насколько Белаква мог расслышать, говор у нее был простонародный, но в ней присутствовало нечто такое, что позволяло назвать ее "аристократкой из народа". Одежда ее явно видала виды, однако, при этом удивительным образом сохраняла некоторую респектабельность. Белаква испытал странный укол в душу, когда заметил маленький воротничок из искусственного меха, обвивающий ее шею, столь любимый представительницами трущоб, желающими создать видимость хоть какой-то состоятельности. Белаква во время своего беглого осмотра этой женщины обнаружил лишь одну деталь в ее одеянии, которая произвела на него действительно прискорбное впечатление — ее ботинки по своей несуразной величине и общей нелепости значительно больше подошли бы какой-нибудь там суфражистке или чиновнику, занимающемуся вопросами социального обеспечения. Белаква решил, что ботинки были либо ей подарены, либо куплены на какой-нибудь дешевой распродаже. Женщина была среднего роста и плотного сложения. Нет, пожалуй, она все-таки старше среднего возраста. Лицо ее, которое Белаква предпочел бы называть "ликом", излучало некий особый свет. В какой-то момент женщина подняла голову и явила Белакве свой лик. И он понял, что не ошибся — светозарное лицо женщины преисполнено было спокойствия и безмятежности, serenissime[48], на нем не обнаруживалось никаких следов страданий, и уже одно это делало лицо весьма примечательным. И все же, подобно тем некоторым лицам, на которых лежала тайная печать страданий и которые ему доводилось видеть и в жизни, и на портретах — как, например, лицо женщины на том портрете в Национальной Галерее, что на улице Меррион, выполненном Мастером Усталых Глаз,— лицо женщины, зашедшей в паб, неким таинственным, непроявленным образом свидетельствовало о долгом пути невзгод, и глядя в него, невозможно было избавиться от быстро крепнущего ощущения, что всматриваешься в лик скорби. Так бывает, когда смотришь в ночное небо, кажущееся поначалу пустым, а потом вдруг, при более пристальном всматривании оно являет далекую звезду в том месте, куда устремлен взгляд. Черты лица женщины складывались так, что получалось отсутствующее выражение, непроницаемое, невозмутимое, хоть и по-прежнему излучающее невидимый свет. Читателя просят принять во внимание то обстоятельство, что многое из приводимого здесь является попыткой воспроизвести Белаквов витиеватый способ изъясняться, и что именно скрывается за некоторыми из его узорчатых выражений, можно лишь догадываться. "Если высказываешь нечто,— говаривал Белаква,— и при этом высказывание свое каким-нибудь образом не подкручиваешь, не украшаешь, не раздвигаешь или, наоборот, не сжимаешь, то и не получишь яркого свечения своих слов; чем меньше словесных выкрутасов, тем слабее горит лампочка, которая должна высветить мысль". Однако вряд ли стоит докапываться до того, какой именно смысл встраивал Белаква в свои громоздкие, заставленные всяким хламом словесные конструкции, соответствует ли сообщаемое им истине или нет и все такое прочее...
Наконец женщина, оказавшаяся совсем рядом с Белаквой, обратилась и к нему:
— Купи местечко в Раю, два пенса за одно, десять за четыре!
— Нет, спасибо, не надо,— пробормотал Белаква. Слова вырвались у него сами собой еще до того, как он уяснил себе смысл сказанного ею.
— Самые лучшие места,— снова заговорила женщина своим каким-то выбеленным голосом.— Все уже продала, а для тебя самое лучшее осталось. Ну чего ты, всего-то два пенсика за хорошее местечко на небе, каких-то десять пенсиков за четыре!
Предлагаемое женщиной оказалось для Белаквы полной неожиданностью. К тому же от такого способа выпрашивать деньги отдавало пошловатой театральностью. Белаква пребывал в полном смущении и в состоянии большой взволнованности. Его даже прошиб пот, который начал катиться по спине, скапливаясь на пояснице над ремешком, плотно прижимающим брюки к телу.
— А они у вас с собой, билеты? — пробормотал Белаква.
— А небо-то крутится и крутится,— молвила женщина, вращая рукой,— крутится, и крутится, и крутится, и крутится...
— Да, крутится,— промямлил Белаква,— крутится постоянно.
— Крутица! — воскликнула женщина, совсем сбиваясь на просторечный лад и проговаривая слова все быстрее и быстрее, словно крутила ими, как и рукой.— Крутица, и крутица, и крутица!
Белаква не знал, куда ему деваться, прятал глаза. Будучи лишенным способности краснеть, Белаква мог выводить свои взбудораженные чувства только через обильное потоотделение. Черт бы его подрал, этот пот! Никогда раньше с ним не случалось ничего подобного. Он чувствовал себя словно бы полностью обезоруженным, сбитым с коня, несчастным. Ему казалось, что все эти портовые грузчики, железнодорожные рабочие и — что самое страшное! — шутники и острословы уставились на него. Белаква поджал хвост. А эта сучья ведьма держала его в своей власти, вращая по нудным Птолемеевым[49] орбитам.
— Нет, не нужно,— слабо отбивался Белаква,— спасибо, не сегодня, как-нибудь в другой раз, спасибо...
— Говорю тебе, все уже распродалось,— настаивала женщина,— улетело, унеслось, а тебе я отдам четыречки за десять, а?
— А кто вас, собственно, уполномочивал продавать места в Раю...— начал Белаква голосом ученого-схоласта.
— Подумай, четыре места! Хватит и для тваво дружка,— приговаривала женщина,— и для мамки твоей, и для папки тваво, и для девчонки твоей, как раз четыре! И все за десять пенсов, а?
Голос женщины умолк, однако лицо ее продолжало взывать к Белакве.
— А откудава я знаю,— пронзительным фальцетом пропищал Белаква, пытаясь подделаться под простецкий говор,— что вы не надуете меня?
— А небо-то крутица и крутица...
— Чтоб тебя... Ладно,— проскрипел Белаква,— я возьму два. Сколько это будет стоить?
— Четыре пенсика.
Белаква дал женщине монетку в шесть пенсов.
— Боже тя благослови! — возгласила женщина тем же странным, словно выбеленным от всякой эмоции голосом, каким она обратилась к Белакве вначале, и двинулась прочь.
— Эй, подождите! — крикнул ей вслед Белаква.— А два пенса сдачи? Вы ж запрашивали четыре, а я дал вам целых шесть!
Проговорил он это своим нормальным голосом, уже не пытаясь подражать говору низов.
— Тебе что, жалко,— бросила женщина, останавливаясь,— Одно место для тебя, одно для мамки, одно для папки, одно для дружка тваво, одно для подружки. Вот аккурат в шесть и выйдет, не жмоться.
Белаква почувствовал, что в пререкания вступать будет выше его сил. И он отвернулся.
— Господи Иисусе,— произнесла женщина ясно и четко,— и Блаженна Мать Его, да сохранят тебя и помилуют.
— Аминь,— бросил Белаква в свое умершее черное пиво.
Женщина отошла от Белаквы, лик ее светился, и сияние это освещало ей дорогу домой.
А Белаква еще некоторое время оставался в пивной. Он сидел и слушал нестройную музыку паба. А потом он тоже ушел, но пошел не в сторону улицы Таунсенд, где жила та женщина, а совсем в другую сторону — он направлялся к улице Железнодорожной, что за рекой.
ДОЖДЛИВЫЙ ВЕЧЕР
Внимайте, созерцайте, пришла пора празднеств и благорасположения. В магазинах полно народу покупающего, а на улицах толпится народ празднующий. Объявлена награда за наилучшим образом украшенную витрину. Штаны Хайема снова спущены.
Кое-кто считает, что общественные туалеты следует позакрывать за ненадобностью. А вот Белаква так не считал. Выбравшись из жаркой утробы подземного общественного удобства, Белаква, исполненный вибрирующего телесного блаженства, поднял голову и в очередной раз насладился зрелищем отменно сработанной шеи статуи поэта Мура, шеи столь ладной, что к ней нельзя было бы ничего прибавить, равно как нельзя было бы и ничего отнять, чтоб там ни говорили критики. Над бушующим морем праздничных огней ярко и весело сияла реклама мясного бульона "Боврил", словно пародируя Звезду Вифлеемскую и последовательно проходя сквозь свои семь цветовых фаз.
Лимонного цвета вспышки, кисленькие, как желтушная вера, благовествуют, открывают игру огней; сменяются безнадежно зеленой россыпью, как гнилушки на старом пне; рассыпаются на цветовые осколки. Все затухает, свет выключается на мгновение, словно бы из почтения к убиенным. Потом вяло разливается жижа красного, того оттенка, что употребляется в геральдике; светится кармин соблазна и искушения, поднимает юбки зеленому, утверждается исполнение пророчества, световая реклама окрашивает Габриэля вишневым. Длинные юбки зеленого с перестуком гремучей змеи все же опускаются, темнота прикрывает срам, цветовой цикл завершается. Da capo[50].
"Бульон "Боврил" и Саломея,— думал Белаква,— и Томми Мур с такой головой да на таких плечах. Сомнение, Отчаяние и Попрошайничество[51] — может быть, прицепить кресло на колесиках к одному из сиих трех, к тому, что побольше?" А по другую сторону улицы, под аркадой слепой паралитик уже занял свое обычное место, драные одеяла, прикрывавшие его, тщательно подоткнуты. Он шумно пожирал свой ужин с неряшливой поспешностью неотесанного пролетария. Скоро уже должен был появиться его креслотолкатель и укатить его домой. Однако наблюдать, как этот паралитик прибывает на свое место и покидает его, редко кому приходилось. Глядишь — он на месте, а через мгновение его уже нет. Появился ниоткуда, проторчал на одном месте целый день и исчез в никуда. Когда занимаешься попрошайничеством, нужно, чтобы видели твои приходы и уходы — это первая заповедь Христианского попрошайничества. В чужих краях устроиться на попрошайничество должным образом никак не получается. Wanderjahre[52] — это сон и забвение, горделивая мертвая точка. После таких странствий возвращаешься и столбишь себе место в каком-нибудь тихом уголке, помаленьку накапливаешь кой-какие деньжата, и тебя уже ищут не по улицам, а на твоем обычном месте, в пристанище, в обители, хоть и арендуемой.