Больше лает, чем кусает — страница 11 из 46

Белаква хотел знамения, и "Боврил" послал ему такое знамение.

Куда же теперь направить свои стопы? В какое питейное заведение? Сначала туда, где подают хорошее, крепкое черное пиво, которое дает отличную пену; затем в такое местечко, где собираются всякие поэты и политики, среди которых в одиночестве пребывает дублинская рыбачка с платком на голове, которую можно уподобить туче, обронившей благодатный дождь на пустынь стихослагателей и вершителей судеб, ну и наконец в такое местечко, где ни он никого не знает, ни его никто не знает. В какую-нибудь дешевую забегаловку, облюбованную оплаточенными рыбачками, где подают хотя и дешевое, но вполне сносное пиво, где можно усесться на высоком табурете и где никто не будет обращать на тебя никакого внимания, и будешь сам по себе, и будет стоять перед тобой высокий бокал с пивом, а ты будешь прикидываться, что поглощен чтением заметки в "Сумеречном Вестнике" о делах в Москве. Все очень пикантно.

Белаква тут же припомнил два заведения, которые вполне отвечали заявленным требованиям; одно из них располагалось в Рядах Меррион и служило прибежищем шоферам[53], которым после работы не хотелось сидеть дома, а Белаква старался держаться от таких подальше, подобно тому, как некоторые мужики стараются держаться подальше от баб, этих куриц. Шоферы, как известно, народ грубый, как наждак, грязный, чуть ли не завшивленный. К тому же путь от Мура к Меррион[54] неблизкий и опасный, усеянный в этот час поэтами, крестьянами и политиками. А другое подходящее заведеньице располагалось на Линкольн Плейс, туда можно было потихоньку добраться по улице Пиерс — уж в тех краях никто его не остановит. Такая длинная, ровненькая улица Пиерс — она позволяла умственно расслабиться, так что в голове было легко и вроде как звучала простенькая кантилена[55]; тротуары там населены людьми умиротворенными и погруженными в свою усталость, а проезжая часть начисто лишена всякой человечности, дегуманизирована, наполнена грохотом и снованием автобусов. Трамваи, эти гадкие монстры, с металлическими стонами метались по улице и исступленно размахивали своими дугами. По сравнению с ними автобусы казались весьма милыми созданиями — тихо подшептывают шины, утробно урчат моторы, празднично поблескивают стекла. Нет, ничего в них не было страшного. Потом нужно пройти мимо Квинз, того места, где когда-то произошла трагедия. В такой час весь тот район просто очарователен; особый шарм есть в том, чтобы пройти между старым театром и очередью, в которой вечно выстраиваются бедняки и вообще представители нижних классов, желая купить в кассе кинотеатра самые дешевые билеты. А там в кантилену пути вплетутся воспоминания о Флоренции, о Пьяцце делла Синьория, и о Первом Трамвае, и о Празднике Св. Ионна, когда зажигают смоляные факелы и выставляют их на башнях, а дети, еще полные воспоминаний о фейерверке, зажигавшемся в вечерней тесноте над Кашиной, открывают клетки для цикад, разжиревших от длительного заточения, долго не ложатся спать, участвуя в празднестве вместе с молодыми родителями... А потом воображаемая неспешная прогулка проведет его по мрачной и зловещей Уфицци, к парапетам вдоль реки Арно и дальше, и дальше, и все дальше... А воспоминания и воображаемая прогулка эта, доставлявшая такое удовольствие, порождались ассоциациями, вызываемыми зданием Пожарной Охраны, которое, как казалось Белакве, позаимствовало многое в некоторых своих частях от Палаццо Веккьо. Из почтения к Савонароле[56]. Ха-ха! Здание, бесплатно раздающее удовольствия. В любом случае, такая прогулка являлась возможностью, ничуть не уступающей какой-нибудь другой возможности, провести словно проглотить, гомеровский час, когда темнота выползает на улицы, ну и так далее, а может быть, даже выгодно отличающаяся от других возможностей тем, что приближает славное мгновение, когда можно будет утолить великую жажду — простецкая забегаловка схватит его и затянет вовнутрь с улицы через дверь своего бакалейного отдела, если, конечно, Белакве повезет и она, эта дверь, будет еще открыта.

Белаква отправился в путь, вычищая мысли для прогулочной песни. Болезненное перемещение вело его вдоль крепостных стен Колледжа, мимо элегантных такси. В Пожарной Охране все работало сглажено, как и положено, и все для Белаквы шло хорошо, насколько можно было ожидать от вечера, державшего про запас для Белаквы, словно маринованный огурчик, свои тихие радости — и тут случилось несчастье. В Белакву врезался некто по имени Шас — банальный, скучный умник французской национальности с сатанинской физиономией, совмещающей в себе черты Скита и Паганини, и с умом, как замусоленная конкорданция[57]. Шас был одним из тех, кто повстречавшись с кем-то из знакомых, никак не хотел — или не мог — отстать. А Белаква горел желанием поскорее добраться зуда, куда он направлялся и куда ноги несли его, словно под ними пылал пожар, а в голове звучала особая мелодия.

Halte-la![58] — пропищал пронзительным голоском пиратствующий Шас.— Откуда такой веселый?

У подветренной стороны выставочного зала "Монументальный" Белаква замедлил ход, вынужден был остановиться и мужественно лицом к лицу встретить эту умственную французскую машину. Машина несла масло и яйца, купленные в молочной "Гиберния"[59]. Белаква не хотел оказаться втянутым ни в беседу, ни в какое иное совместное времяпрепровождение.

— Так, шатаюсь себе,— уклончиво ответил Белаква,— брожу в сумерках.

— Просто песня, темнота, вечер, нет? — воскликнул Шас на своем ломанном английском, к которому он иногда зачем-то прибегал, хотя мог говорить почти безо всякого акцента.

В наступающей темноте Белаква в отчаянье вонзал ногти в ладони — неужели путь ему прегражден? Неужели он остановлен и изнасилован? Неужели сладкие нашептывания в голове оборваны этой заводной куклой? Очевидно, так.

— Как там мир поживает? — выдавил, несмотря ни на что, Белаква.— Какие там новости в этом нашем большом мире?

— Все нормально,— осторожно высказался Шас,— нормально, ничего. Поэма продвигается, eppure[60].

Если сейчас он помянет о том, что ars longa[61] и так далее, то ему представится возможность горько пожалеть об этом.

Limae labor,— изрек Шас,— el mora.[62]

— Ну, ладненько,— промямлил Белаква, готовый отчалить, не замаравшись,— до встречи.

— Надеюсь, до скорой.— пропищал Шас.— Casa[63] Фрики? Сегодня вечером, когда ночь? Нет?

— Увы, увы,— быстренько проговорил Белаква, уже уносимый прочь собственными ногами.

Зри — се Фрика! Она разносит талант по квартирам тех домов, где в квартплату включают и питание, Фрика приобщает к прекрасному и высокому. Вот совершает Фрика налет, певуче, низким, грудным голосом просвещает идеями Хавелока Эллиса[64], явно страстно желая заняться делом весьма непристойным. На ее впалой груди, как на пюпитре, лежит открытая книга Партильотти "Penombre Claustrali"[65], переплетенная в тончайшую кожу. А в когтях своих пылко сжимает она "120 Дней" Маркиза де Сада и "Антэротику" Алиоша Дж. Бриньоля-Саля, похоже никем никогда не открывавшуюся, в переплете из шагреневой кожи. Подгнивший пудинг вводит ее в заблуждение своим внешним благополучием, вязкий покров боли наброшен чалмой на ее лошадиное лицо. Глазные впадины забиты глазными яблоками, круглые, бледные шары, выпученные глаза, совсем не как у лошади, а как у лягушки, вот-вот вывалятся. Уединенные размышления щедро снабдили ее ноздрями большого калибра. Рот жует что-то невидимое, в уголках губ, там, где лежат горькие складки, по всей длине их соприкосновения друг с другом собирается пена. Кратерообразная грудина, подпираемая снизу порогами обвислого живота, прячется под просторным платьем, какие обычно носят беременные. Какая ирония! Подглядывания в замочные скважины искривили холку вредной подглядывательницы, костлявый круп торчит позади, словно вопль, приподнимая длинную юбку с перехватом ниже колен. Ширины необычайно-ненужной шерстяной подол, в котором путаются беспутные ноги, ненароком наблюдаются бабки-лодыжки. Аой![66]

Вот это тихое, нежное ржание полынной водочки и заманило когда-то Белакву, более того, вместе с ним и Альбу, к черному ходу, где в ходу крюшон из красного вина и собираются интеллигентики. Альба, тогдашняя Белаквова девушка, и между прочим, на тот момент, единственная, с большим удовольствием принимала винные подношения, получаемые за ее алое платье и широкое, бледное, скучающее лицо. Царица бала в круговерти кадрили. Аой!

Редко бывает так, чтобы повстречав одного, не встретишь кого-нибудь еще. Едва отряхнул Белаква с себя Шаса, как глядь — прямо перед носом выскакивает из бара "Гросвенор" Поэт, из "простых", так сказать, домотканый, вытирающий губы тыльной стороной руки, а рядом скачет сапрофит, гнилостная бактерия, анонимный политиканствующий налейбой, повеса от сохи. Поэт аж зашелся от неожиданной радости. На его голове, формы золотого яичка, снесенного восточной курочкой, не наблюдалось никакой сурдинки[67]. Вполне можно было предположить, что под его твидовым костюмом а ля Уолли Уитмен[68] скрывалось тело. Поэт производил впечатление человека, который лишь недавно сменил сапожное шило на перо, и от того выглядел несколько растерянно. Белаква в ужасе от встречи оцепенел.