— Пошли выпьем,— объявил Поэт громовым голосом свой высочайший указ.
Белаква поплелся за Поэтом, а глазки сапрофита, как буравчики, уже ощупывали своим гнойным взглядом Белаквов пах.
— Ну вот,— вскричал радостно Поэт, когда они зашли в "Гросвенор". Он ликовал так, словно перевел несметную армию через Березину[69].— Говори, что будешь пить. И первую — одним залпом.
— Извини, я сейчас,— заикаясь промямлил Белаква,— одну минутку, сейчас вернусь, так любезно с твоей стороны...
Белаква по-утиному быстренько заковылял к выходу из бара, выскочил на улицу и понесся к вожделенной захудалой забегаловке, в которую можно было войти через бакалейную лавку. Его всосало в мгновенно закрывшуюся за ним дверь подобно тому, как соринку всасывает в свою утробу мощный пылесос. Белаква сбежал от Поэта весьма неучтивым образом. Когда Белаква чувствовал угрозу своему душевному спокойствию, он становился не просто неучтивым и бесцеремонным на манер графа де Талера[70], выведенного Стендалем, но откровенно грубым, хотя и старался сдерживать проявления грубости на людях и давать им выход в тайне ото всех. Белаква бывал застенчиво неучтив в случаях, когда кто-нибудь вызывал в нем раздражение или негодование, как это было при встрече с Шасом, и злобно груб, когда его вовлекали в ситуацию, в которую он совсем не хотел вовлекаться, однако при этом он позволял этим проявлениям грубости вырываться на свободу лишь за спиной тех, кто вводил его в такое состояние. Такова была одна из странностей Белаквы.
По пути Белаква купил у какого-то очаровательного маленького грязнули рекламный листок, внешне оформленный умело, даже изысканно. Похоже было, что рекламку кто-то издал сам, не прибегая к помощи рекламного агентства. Под мышкой у мальчишки торчало еще три-четыре листика для продажи. Драные ботинки... Что с такого возьмешь? Белаква дал ему пару монеток и картинку от сигаретной пачки, и мальчишка поскакал дальше на своих тонких и стройных, как у лошади, обляпанных грязью ногах. Белаква, усевшись на высоком табурете в центральной створке главного триптиха[71], поставил ноги на нижнюю поперечину так, что колени уперлись в край стойки (прекрасная поза для человека, который страдает слабым мочевым пузырем и имеет предрасположенность к опущению внутренностей), меланхолично попивал свое крепкое черное пиво (чтоб не вздувался живот, особо много пить он не решался) и пожирал глазами листик с чьим-то рекламным опусом.
"Женщина,— читал Белаква со все возрастающим интересом,— может быть: низкозадая, широкоталиевая, коротконогая, широкобедрая, глубокоседловинная[72], большепузая и обыкновенная. Если женщина слишком сильно зажимает большой бюст, то на спине, от затянутости лифчика, будут от лопатки к лопатке кататься складки жира. Если же корсет затягивается не туго, а слабо, то в таком случае будет сильно выступать вперед диафрагма, а это весьма некрасиво. Поэтому почему бы не делать инвестиции в дело опытного создателя и уважаемого изготовителя корсетов, который производит модели корсетов, объединяющие лифчик и собственно корсет, что позволяет иметь особо открытое декольте? Корсеты изготовляются из ткани броше, тика (плотной парусины) и эластических материалов, многократно прошиты в тех местах, на которые падает особая нагрузка при ношении, и оснащены гибкими спиральными стальными полосками. Такой корсет обеспечивает потрясающую поддержку и для диафрагмы, и для бедер. Его можно надевать под вечернее платье без спинки, без рукавов и без воротничка..."
О Любовь! О Огненная страсть! Интересно, а у того шикарного алого платья Альбы имеются все эти, упомянутые в рекламном листке, элементы? И к какой категории женщин ее можно отнести: к низкозадой, широкоталиевой или глубокоседловинной? Особо заметной талией она не обладает, нагрузок, приводящих к деформациям нижней части позвоночника, не несет... Никакой классификации она не поддается. И в корсет ее не затянуть. И вообще, она бестелесная женщина.
Лицо священника, сидевшего неподалеку, расплылось, исчезло, и вместо него появилась чья-то другая физиономия.
— А ну-ка повтори, чего ты там бормотал,— сказал рот, словно разверзлась глубокая красная рана на белой вязкой замазке.
Белаква повторил и еще многое добавил.
— Nisscht möööööööglich![73] — простонала физиономия и сгинула.
А Белакву теперь вдруг стал беспокоить вопрос, есть ли спинка у того алого платья или нет. А что если в самом деле нет? Нельзя сказать, что его одолевали сомнения в отношении того, являет ли собой такая оголенная спина привлекательное зрелище для непривлекательных глаз. Надо полагать, скапулы, то бишь лопатки, при надевании такого платья, четко очерчены, ясно выделяются и имеют и легкость, и свободу движения, как шарик подшипника в шаровой муфте. А в состоянии покоя лопатки, очевидно, напоминают лапы якоря, центральным стержнем служит хребет. Своим внутренним взором Белаква рассматривал эту спину, и зрелище это наполняло его трепетом. Теперь спина виделась ему как ирис, геральдическая лилия, лопатковидный лист с расходящимися под углом сегментами, подобно крыльям бабочки, сидящей на цветке и сосущей нектар. А воображение побежало дальше — возник образ обелиска. Потом костыль, боль и смерть, упокоение в смерти, птица, распятая на стене... Плоть и кости, обмотанные алой материей, самая сердцевина вымытой плоти, задрапированная в алое...
Не будучи в состоянии выносить более терзания, вызываемые сомнением по поводу покроя платья, Белаква обошел стойку и, зайдя в подсобное помещение, позвонил Альбе домой по телефону.
— Одевается,— ответила на Белаквов вопрос горничная Венерилла, его будущая постельная подруга,— и так ругается, словно занозы втыкает.
Нет, подойти к телефону хозяйка не сможет, потому что выражается и лается уже целый час.
— Я дажа боюся к ей походить,— сказал голос в трубке.— А то ишо убьють.
— А на спине, на спине оно закрытое? — прокричал в трубку Белаква.— Или открытое?
— Шо открытое?
— Да платье, платье! — орал Белаква.— Ну что же еще? Закрытое на спине платье?
Венерилла попросила его подождать и не вешать трубочку, пока она будет вспоминать и вызывать образ платья в памяти. И потом некоторое время Белаква слышал лишь нарекания на несовершенство этого устройства в голове, называемого памятью.
— Это чо, не красное будет? — наконец спросила Венерилла в трубку после неясного бормотанья длинною в целый век.
— Ну конечно же, конечно, это алое платье, черт бы его подрал! — вскричал Белаква.— Ты что, не знаешь ее алого платья?
— Подождить-ка... Это то, шо застёгуется? С пуговицами?
— Пуговицами? Какими еще пуговицами?
— Ну, оно позаду застёгуется на пуговицы, ежель на то буде Божья воля.
— Повтори-ка, ради Бога, что ты сказала,— стал умолять Белаква,— повтори еще и еще раз!
— Так я ж и говору,— простонала Венерилла,— ну, оно сзади застёгуется на пуговицы! Чего еще?
— Слава Тебе, Господи Иисусе Христе,— радостно возопил Белаква,— и да восславится Матерь Божья!
Теперь уже спокойная, угрюмая и мрачная Альба, разодетая искусно и замысловато, пребывает в своей темной кухне, убивает время, не обращая никакого внимания на сетования своей дуры-горничной, которую держат для контраста, для подчеркивания достоинств хозяйки. Горничная осмелилась доложить хозяйке про звонок Белаквы и выраженное им по телефону беспокойство. Альба испытывает муки, ее коньяк стоит рядом, под рукой, на плите, чтобы слегка подогреться. За фасадом, который отдан безудержной элегантности и просто-таки прогибается под весом этой элегантности, а кроме того, затуманен столь свойственным ему выражением печали, происходит ритуальное действо более трепетное, чем роскошное пиршество размышлений. В мыслях своих она стоит на коленях в молитве перед, возможно, совсем недостойной целью, она заводит пружину своего разума для свершения, возможно, вполне никчемной затеи. Выходя за пределы rip pro tern[74], она накручивает себя все больше и больше, она заводит пружины своего мозга, как заводят старинные часы с гирями, она должна быть первейшей на балу, приеме или просто на вечеринке. Любая менее красивая девушка пренебрегла бы подобной тактикой и посчитала бы уделение внимания такому простому событию ненужной и, что еще хуже, нелепой тратой времени. Вот я, сказала бы себе менее щедро одаренная женщина, а вот бал, пускай мы сойдемся, вот и все. Можем ли мы, исходя из такого упрощенческого подхода, сделать заключение, что Альба ставила под вопрос достоинства своей внешности? Нет и еще раз нет, не можем. Стоило ей лишь спустить с поводка взгляд своих глаз, стоило ей лишь слегка приподнять капюшон век так, как она умела это делать неким своим особым образом, и она могла подчинять своей власти кого угодно, сжалиться над его мольбой подчиниться. О, это не составляло большого труда. Но она ставила под вопрос, при этом весьма злобно, словно бы она заранее знала ответ, приемлемость чести, которой она бы удостоилась, стоило бы ей попросить о ней, получить символическую пальмовую ветвь победы, которой она могла добиться простым открыванием глаз. То, что простота такого славного деяния уже изначально отвращала ее от свершения его, отсылая к разряду тех вещей, которые просто не являлись ее жанром, было бесспорно. Однако это был лишь крошечный аспект ее сомнений. Сейчас она борется с неприятным чувством, возникающим в ней при мысли о Белакве, и с неуверенностью, а стоит ли ей вообще заниматься тем, чем ей предстоит заняться. Ей надо оценить, насколько предстоящее вообще достойно того, чтобы уделять ему какое-либо внимание. Застыв в мрачной неподвижности, вспомнив о коньяке, находившемся совсем рядом, под рукой, но пока не жаждая его пить, она пытается поднять себя, словно домкратом, до принятия решения; медленно, но достаточно уве