Больше лает, чем кусает — страница 14 из 46

А еще он сменил галстук и поднял воротник, и теперь, в одиночестве, не наблюдаемый никем, он вышагивал по комнате из угла в угол. Он создавал свое новое стихотворение d'occasion[87], причем, надо думать, это выражение можно было бы применить в данном случае во всех его смыслах. Главные черты этого стихотворения он определил совсем недавно, когда на велосипеде возвращался домой из Желтого Дома. Он продекламирует это стихотворение, когда его об этом попросят, и он не начнет ахать и охать, жеманиться как пианист-любитель, но и не будет плевать, так сказать, в глаз просящему, как это мог бы сделать пианист-профессионал. Нет, ничего такого он не сделает, он встанет и — нет, не продекламирует, а просто прочтет, словно бы сделает серьезное заявление, с той среднезападной серьезностью, которая... ну, которая... ну, как широко раскрытые глаза, полные любви и слез:


ГОЛГОФА НОЧЬЮ

вода

пространство водное

в лоне водном

голубой, как цветочек, трепещет.


вспыхивает фейерверк ночи вянет для меня цветок ночи

на грудях волн воды кипучей

свершилось действо цветкового присутствия

действо нежное и спокойное

в водной пустыне

исторжение из лона и

вхождение назад в лоно

коловращение

благовонное лепестковое ненарушаемое притяжение

рыбный ловец утишен

ушел под воду ради меня

агнец нестяжательства... моего


и будет голубой цветок настойчиво

стучаться в стенки лона

пустынных

вод


Полный решимости донести эту свою сильную стихотворную композицию до слушателей таким образом, чтобы она произвела должное впечатление, и желая избежать каких-либо слабых мест, Поэт тщательнейшим образом готовился к декламации, добиваясь наиболее полного приближения к принятой им аква-водяной манере. Ему нужно все продумать заранее, подготовиться так, чтобы не пришлось прибегать к экспромту, дабы создать впечатление, что труды изымания из себя чувств и мыслей и превращение их в звучащие слова рвут его душу на части. Избрав схему поведения, позаимствованную у акробата-эквилибриста — он безраздельно овладевает нашим вниманием и ловит нас на том, что делает вид, будто ему не удается трюк один раз, второй, третий, а затем, словно намылившись страстным желанием добиться успеха, которое и позволяет ему, так сказать, "проскочить", он наконец исполняет блестяще свой трюк,— Поэт решил, что если он хочет покорить внимающий ему литературный салон, главные усилия следует сосредоточить не столько на содержании своего выступления, сколько на духовном нутровании, духовном потрошении, извлечении внутренностей самого исполнителя. Вот поэтому он и выхаживал по комнате из угла в угол, осваивая наилучший способ декламации "Голгофы в Ночи", отыскивая и отрабатывая все нужные эффекты своего выступления.

Фрика расчесывала свои волосы, сильно оттягивая их назад. Она так усердно тянула лиловатые локоны, что через некоторое время кожа на лбу натянулась настолько, что закрыть глаза было бы весьма непросто. В итоге она стала похожа на газель с гладко зачесанными назад волосами и едва не удушенную такой прической. Этот вид более подходил бы к вечернему наряду, а не к ее обычному рабочему облачению, в котором столько времени нужно проводить на ногах. Когда-то Белаквова Руби, во времена своих вылазок, тоже отдавала предпочтение таким туго зачесанным сабинянским прическам, и так продолжалось вплоть до того момента, когда госпожа Круто-Таф своим заявлением о том, что птичье личико Руби из-за туго зализанной назад прически выглядело, как обсосанная таблетка от кашля, побудила Руби немного взлохматить волосы и даже завить их. Увы и ах, Фрика, в отличии от Руби, оставалась приверженкой зализанного нимба, и выглядела она большой — слишком большой — куклой, которая с трудом открывает и закрывает глаза. И кстати сказать, выбор образа обсосанной таблетки — или не очень обсосанной — для сравнения с лицом женщины не лишен некоторой изысканности. Чтоб поглядеть на чудище, не надо идти в кинотеатр и платить денежки за билет на фильм ужасов — у нас под рукой всегда имеется Фрика, за созерцание которой ничего не надо платить.

И все же образ газели, дыхание которой сковано невероятно сильной затянутостью волос, не передает в полной мере образ Фрики. Черты ее лица, словно бы подтянутые вверх рукой непривлекательного насильника, запущенной ей в волосы, были в беспорядке разбросаны по ее физиономии, сходившейся на риктусе, то бишь ротовом отверстии. Когда Фрика подводила брови косметическим карандашом, она хмурилась, и потом, после тугого зачесывания волос назад, обнаруживалось, что у нее не две брови, а четыре. Радужные оболочки с точечками словно бы ослепленных ярким светом зрачков были обречены выпирать куполами белой боли мольбы; нижняя губа изогнулась и подскочила в отчаянной попытке добраться до совсем заброшенных ноздрей, из звериного оскала по-змеиному торчал язык. Откусит она себе язык или нет — вот в чем вопрос. Весьма, между прочим, интересный вопрос. Подбородок, которым можно было бы вполне успешно колоть орехи, не скрывал, а еще более выставлял напоказ выпирающий вздутием щитовидный хрящ. Невозможно было избавиться от страшного подозрения, что ее уплощенные грудные железы, словно бы из сочувствия к измученному виду той эруктации — по-простому отрыжки,— которая сходила за ее физиономию, пыжились вовсю, чтобы, как волнорезами, оттопырить ее корсаж. Лицо Фрики уже давно лишилось какой бы то ни было привлекательности, оно являло собой лишь место, где угнездилось выражение вечной и неприкрытой обиды. Сложи она перед своей грудью руки, плотно прижатые друг к другу ладонями и с выставленными пальцами, из нее получилось бы само воплощение образа мученицы, пребывающей в течке, готовой отправиться на половую охоту, но обреченной на отсутствие желающих воспользоваться ее призывами.

И тем не менее эстетствующая графиня Парабимби, протиснувшись сквозь толпу, заглянет в розово-лиловый салон к старушке Калекен, мамаше Фрики, к которой Фрика относилась как к самому святому на свете, и почти наверняка будет вынуждена воскликнуть: "Калекен выглядит просто великолепно! Я никогда еще ее такой не видела! Ну просто Сикстинская Мадонна!"

И какой же смысл угодно будет вложить ее светлости графине в эти слова? Кумская Сивилла в конской сбруе, принюхивающаяся, не веет ли по ветру духом братьев Гримм? О, ее светлость графиня вовсе не намеревалась быть столь жеманной, манерной и благорасположенной — нет, вовсе нет, все это походило скорее на попытку посчитать камешки в кармашке Мальчика-с-Пальчик. Это было лишь некое общее впечатление... Просто Калекен, моя дорогая, выглядела, обладая необычной фактурой кожи — кожа ее цвета известки была словно утыкана гвоздями,— от пояса и выше так frescosa[88], в своем скромном платье под горло — такого цвета бывает кобальт в темпере,— она, моя дорогая, просто как драгоценность, сработанная мастером Кватроченто, увы, загубленного, она настоящая женщина, моя дорогая, она — как вечерний звон Большого Тома[89], потеющего на ветру... И засим, услышав такое, вдовая дева, после многих лет жизни постигшая, что все в небесах, на земле и в водах следует воспринимать таковым, каковым оно есть, определит самой себе хранить в памяти на протяжении всего того срока, который волею судьбы суждено ей прожить, похвалу, сделанную в адрес Калекен таким утонченным и многознающим знатоком, как графиня Парабимби.

А Парабимби продолжает блеять нечто нечленораздельное:

— Мэээээээээээкккке...

Не преждевременно ли? Возможно, мы рассказали все это слишком рано. Возможно, все будет совсем иначе. Но пускай уж все остается, как есть.

Вернемся к Фрике. Наконец звонит звонок, бежит с грохотом по ее фаллопиевым пипеткам, гальванизирует ее, отбрасывает от зеркала, словно ей самой надавили на пупок, возвещая...


Студент, чьего имени мы так никогда и не узнаем, прибыл первым. Гадкий, грубый типчик, с большим лбом.

— О Боже м-л-с-т-вый,— возопил он, выпучивая свои большие карие глаза, глядя в которые сразу вспоминалась скульптура семейства делла Роббиа[90],— Фрика, неужели я пришел первым?

— Не огорчайся,— успокоила его Калекен Фрика, которая на нюх чувствовала поэтов, даже тогда, когда ветер дул в другую сторону,— Да, первый, но опережаешь остальных всего лишь на один ложный шаг и на одно неуместное замечание.

Почти тут же заявилась шумная компания каких-то серых личностей, затем прибыл ботаник, работающий на общественных началах, за ним Кельт из Гелвея, затем рыбачка с Шетландских островов в сопровождении своего Шаса. К этому последнему тут же пристал Студент и во исполнение своего обещания при первой же возможности выяснить у Шаса, какой смысл тот вкладывал в слово "чувство", спросил:

— Что именно вы имели в виду,— Студент явно был настроен на то, чтобы во что бы то ни стало вытребовать ответ,— когда употребили слово "чувство"...

— Он говорил о чувстве? — удивился ботаник.

— Шас! — воскликнула Калекен таким тоном, словно она объявляла имя победителя.

— ...именно в том смысле, который определялся контекстом...— ответил Шас.

Студент возмущался и сыпал слюной в прихожей:

— Я всего лишь хочу выяснить... точнее, все мы хотим выяснить, в каком смысле господин Шас употребил слово "чувство", в смысле ли чувства, как одного из таких чувств, как зрение, осязание, или в смысле противоположности разуму, или...

Кельт, затесавшись в самую сердцевину серых личностей, облепивших его со всех сторон, как листья капусты, жмущиеся вокруг капустной кочерыжки, что-то путано объяснял Ссохшейся, Сморщенной Старухе.

— Как известно, философ Дэвид Юм...— гудел с другого боку Студент, прерванный безымянным неучем, которому очень хотелось поскорее обратить на себя внимание, и не к месту брякнувшим: