Больше лает, чем кусает — страница 20 из 46

ечеринку. Хотя она предпочла бы умереть, чем стать на пути своей дочери, но все же не видела никакой причины, по которой, если она будет держаться в тени, ей могли бы отказать в возможности принять участие в этом невинном развлечении. Она насыпала пригоршню кофейных зерен в небольшую кофемолку и, отчаянно вертя ручку, размолола их в мелкий порошок. Руби, которая в дополнение ко всем остальным своим штучкам была еще и неврастеничкой, заткнула пальцами уши. О'Крутых, усевшись за столик рядом с плитой, чтобы удобно было наблюдать за водой, выжидая момент, когда она закипит, глянула в окно и удостоверилась, что погода идеальна.

— А куда именно ты, собственно, собираешься ехать? — спросила мамаша О'Крутых. Она проявляла естественное любопытство матери ко всему тому, что непосредственно касается ее ребенка.

— Ой, и не спрашивай,— фыркнула Руби, которая имела явную склонность раздражаться, когда ей задавали подобные, неприятные ей вопросы.

А тот, о ком они говорили, тот, который собирался — или точнее, "выражал надежду" — заехать к ним в три часа на машине, являлся не кем иным, как обреченным на вечную неприкаянность Белаквой.

Увидев, что вода закипела, О'Крутых взяла смолотый кофе и насыпала его в кипящую воду, тут же уменьшила пламя до самой малости, хорошенько размешала и оставила его томиться еще некоторое время на плите на очень медленном огне. Возможно, такой способ готовить кофе может показаться странным, однако он был оправдан обстоятельствами, требующими сосредоточения внимания не на кофе, а на кое-чем другом.

— Давай я тебе еще чайку приготовлю,— умоляющим голосом предложила О'Крутых. Она терпеть не могла находиться без дела.

— Ах нет,— воскликнула Руби — нет, спасибо, честно не хочется.

Часы в прихожей пробили половину третьего. Время, когда в Айриштауне все замирало.

— Половина третьего! — вскричала О'Крутых, которая и не подозревала, что уже так поздно.

А Руби обрадовалась, что уже совсем не так рано, как она думала. Аромат кофе наполнил кухню. Так было бы хорошо посидеть в задумчивости с чашечкой кофе, поразмышлять... Но Руби прекрасно знала, что это совершенно невозможно, так как матери страстно хочется поговорить, позадавать вопросы, высказать всякие мысли и предположения. И когда кофе был разлит по чашкам, а мамаша О'Крутых уселась поудобнее и приготовилась вести беседу, которая так хорошо идет под кофе, Руби неожиданно сказала:

— Знаешь, ма, меня немножко мутит, так что, если ты не возражаешь, я возьму свой кофе и посижу с ним в ретираде.

Ретирадой они на старинный манер называли туалет. Мамаша О'Крутых, давно привыкшая к неожиданным прихотям своей дочери, обычно воспринимала их философично. Но эта последняя выдумка! Неслыханно! Кофе в туалете! Однако! А что сказал бы отец Руби, если бы услышал про такое?

— А может, и канифольчику? — съехидничала О'Крутых.— Может, и стакашек канифольчику опрокинешь в туалете?

Канифольчиком, читатель, они называли виски.

Руби поднялась со стула, отпила глоток кофе, чтобы освободить в чашке немного места.

— Нет, ма, я выпью глорию.

А глорией, читатель, они называли кофе, в который добавлялся коньяк.

Мамаша О'Крутых налила в протянутую к ней чашку коньяку, но меньше, чем она налила бы обычно, при других обстоятельствах, и Руби вышла из кухни.

Мы уже кое-что знаем о Белакве, а вот Руби О'Крутых не появлялась ранее на этих страницах. Страстно желая ублажить тех, кто читает эту книгу удивительных и невероятных приключений, мы воспользуемся тем небольшим затишьем, которое будет продолжаться, пока Белаква находится в пути, госпожа О'Крутых сидит, надувшись и задумавшись, над своим кофе, а Руби предается мечтам, попивая в ретираде свою глорию, и сообщим кое-что об этой последней, но не о глории, а о Руби.

На протяжении весьма продолжительного промежутка времени Руби, по причине своей красоты и, хотя и в меньшей степени, своего интеллекта, являлась предметом постоянных ухаживаний, сопровождаемых обильными возлияниями, однако теперь, по достижении возраста тридцати четырех или тридцати пяти лет, она уже не давала повода ни для ухаживания, ни для винопития. Тех, кто проявит хоть немного любопытства и пожелает узнать, как она выглядела в то время, когда мы решили ввести ее в наше повествование, мы рискнем отослать к образу Марии Магдалины[118], как он представлен на картине Перуджино[119] "Пьета", которая выставлена в Национальной Галерее Дублина, имея при этом в виду, что волосы у нашей героини черные, а не рыжие. Сделав это замечание, мы более не будем задерживать читательское внимание на ее внешности, так как Белаква, судя по всему, не придавал наружности какого-либо значения.

Жизненные обстоятельства постепенно привели к тому, что ее характер, прирожденно романтический и в высочайшей степени идеалистический, сильно изменился, и она пребывала почти постоянно в состоянии какого-то глубинного отчаяния. Ее любовные переживания действительно оказались весьма несчастливыми. Взыскующая любви, как и положено молодой и аппетитной женщине, любви, которая бы свела ее или прочно соединила бы со спутником жизни, подобно тому, как солнце связано с любой планетой, обращающейся вокруг него, двусторонней связью, она в конце концов дошла до того, что все более и более стала избегать любовных переживаний, обнаруживая со все усиливающимся разочарованием и даже отвращением, что последствия любовной привязанности — а спрос на нее был очень высок — оказывались совсем не такими, как ожидалось. Результатами такого любовного разочарования и краха явились: во-первых, она стала полностью избегать каких бы то ни было любовных переживаний; во-вторых, она принялась искать более действенные способы удовлетворения зуда любовной сизигии[120], среди которых, как она обнаружила, музыка и хороший виски оказались наиболее эффективными, и наконец, в-третьих, она позволяла себе иметь кошачьи случки ради получения тех убогих радостей, которые такие мимолетные альковные встречи могли принести. Однако и тут количество желающих, которых поначалу было столь много, что возникало embarras de richesse[121], сохранявшееся неизменным, пока она продолжала играть роль женщины, исполненной глубокого презрения к кобелям, резко пошло на убыль после того, как у нее поменялись взгляды на свое место в жизни, отчего существенно уменьшилась сила ее обольстительности, и ищущих встреч с ней уже отпугивали эти ее новые качества. Гроздья любви, отложенные за ненадобностью на то время, пока кровь бурлила похотью, оказались скисшими, когда у нее возродился вкус к ним. В былые времена она уходила в себя тогда, когда ей уже не хотелось быстротечной эротики, теперь же она уходила в себя, потому что уже не находилось постельных приключений, однако с той существенной разницей, что ее убежище покинула надежда, которая когда-то утешала и поддерживала ее. Руби рассматривала свою жизнь как восходящую вереницу шутовских эпизодов.

Белаква, с его благочестивым ухаживанием, набожным целованием ручек, почтительным прикладыванием подольного края ее платья к устам, с его переживанием восторгов на безопасном расстоянии, представлял собой именно того воздыхателя, невысказанно обожающего с дальней дистанции, ради которого она — подобно истосковавшейся по домашнему спокойствию и уюту искрящейся светом комете,— несущая в себе ЭТО[122], пожертвовала всеми своими остальными бесчисленными ухажерами. И теперь, когда блеск драгоценного металла ступеней ее любви скрылся под грязью, ЭТО иссякло, ухажеры отпали, Белаква явился ей как посланник ироничной Судьбы, отряженный этой Судьбой, дабы постоянно самим своим существованием напоминать ей о том, что она потеряла, и возбуждать ее печаль, вызываемую осознанием того, что она теряет. И все же она терпела его в надежде на то, что рано или поздно под влиянием винных паров, в вакхическом порыве или просто от похотливой несдержанности он настолько забудется, что заключит ее в свои объятия.

Добавьте ко всему этому тот факт, что она в течение длительного времени страдала неизлечимым недугом и что не менее пятнадцати докторов, из которых человек десять были записными атеистами, независимо друг ото друга заверили ее со всей врачебной ответственностью в том, что ей не стоит рассчитывать на долгую жизнь, и с учетом всех этих обстоятельств, мы чувствуем разумную уверенность в том, что даже наиболее придирчивый читатель должен признать не только крайнюю тяжесть положения, в котором она оказалась, но и жизненную достоверность всего того, что мы надеемся поведать в не очень отдаленном будущем. Мы полагаем также, что безответственность Белаквы, его способность действовать без достаточных на то побуждений были столь явственно выявлены во всех его выше описанных похождениях, что уже не будут вызывать удивления. Учитывая его прирожденный дар вести себя непредсказуемо, с некоторым уклоном к справедливости, его можно было бы сравнить с неким природным явлением. Самым подходящим местом пребывания для него был бы сумасшедший дом.

Белаква сознательно и целенаправленно поддерживал отношения с Руби, к которой не испытывал никаких особо нежных чувств, и обхаживал ее и ухаживал за ней так, чтобы наилучшим образом подготовить ее к той роли, которую она должна была сыграть в его жизни вместо него. О сути этой роли он поведал Руби, когда посчитал ее, то есть Руби, достаточно созревшей для ее, то есть роли, исполнения, и заключалась она, эта роль, или суть, в том, чтобы посодействовать его felo de se[123], которое он, к его величайшему огорчению, не мог совершить, просто сидя на своей заднице. Когда и как у него созрело такое твердое решение покончить с собой, мы определить не можем. Самый простой путь — в том случае, если мотивы того или иного поступка оказываются столь глубоко упрятанными в подсознании, что словесное их оформление невозможно,— назвать этот поступок возникшим ex nihilo