Больше лает, чем кусает — страница 27 из 46

ой энергии оставалось еще в отнюдь не старом Белакве.

Но tempus edax[162], и теперь Белаква женат счастливым браком на Люси, и вопрос о чичисбее более не поднимается. Они часто слушают пластинки, особенно любят "An die Musik"[163], а глядя в ее большие глаза, Белаква видит миры, которые значительно лучше нашего, и они никогда не вспоминают былые дни, когда Люси была еще полна надежд на хорошее местечко под солнцем.

КАКОЕ НЕСЧАСТЬЕ

Белаква был так счастлив в браке с искалеченной Люси, что испытал острое чувство жалости к себе, когда она умерла, а случилось это как раз накануне второй годовщины того ужасного несчастного случая, который был описан нами в предыдущей главе. Два года пребывала Люси в постоянной телесной муке, которую она сносила с той стойкостью, на которую способны только женщины, перейдя от жестоких крайностей надежды и отчаяния, которые разрывали ей душу, жаждущую их благополучного разрешения, к спокойному принятию своего страдания, свершившегося за несколько месяцев до ее окончательного упокоения, вызывавшего восхищение ее друзей и явившегося немалым утешением для самого Белаквы.

Таким образом смерть Люси принесла своевременное облегчение Белакве, и вдовец не носил траурной повязки и не проявлял внешне никаких других признаков скорби, что вызвало крайнее возмущение одной из приятельниц усопшей. Не смог Белаква выдавить из себя даже слезы, так как израсходовал весь их запас еще в молодости, прибегая к этому средству утешения излишне часто, а вот после смерти Люси Белаква не испытывал особой необходимости в утешении, ибо весь небольшой запас сострадательной жалости, которым он обладал, был направлен на живых, однако не на каких-то конкретных несчастных индивидуумов, а на аморфное коллективное множество, переживающее жизненные трудности; мы даже рискнем определить его сострадание как некий абстрактный принцип. Такое безличностное сострадание осуждалась в некоторых кругах как нетерпимое пренебрежение обязанностями доброго христианина, а некоторые вообще считали, что такое поведение Белаквы следует рассматривать как явное прегрешение не только перед Богом, но и перед Обществом. Но Белаква ничего не мог с собой поделать — для него жалость могла проявляться лишь в виде чувства, направленного на всех тех без изъятия, кто такой жалости достоин, без учета каких бы то ни было привходящих обстоятельств, без какой бы то ни было дискриминации по отношению к страждущим, но еще живущим, и без каких бы то ни было внешних проявлений такой жалости. Общественность же, воспринимая такое понимание сострадания как проявление черствости и бездушия по отношению к тому или иному конкретному несчастному индивидууму, вообще отвергала такое сострадание, что отнюдь не уменьшало в глазах Белаквы преимущества, которые такое понимание сочувствия давало ему лично.

Все мерзкие и гадкие личности мужского и женского полу, преимущественно старые, которых ему доводилось видеть самому или о которых ему рассказывали, онемевшие от переполнившей их носоглотку сладостной слизи, избавились в конце концов от этой секреции, ставшей ненужной после того, как она утеряла свой сладостный вкус, viva sputa[164] и через посредничество почтовой службы доставки писем, предоставивший еще один выводящий проток для выхода чувств, связанных с его тяжелой утратой. Белакве казалось, что он весь, с головы до ног, обрызган цибетином[165] человеческой жалости и что он уже никогда не очистится и никогда не обретет хорошего запаха, иначе говоря, своего собственного, естественного, присущего только ему запаха, а свои запахи он всегда вдыхал с особым удовольствием. Однако его опасения были напрасны, и с течением времени дорогие ему собственные запахи стали возвращаться по мере того, как слюна жалости и сострадания старух все больше истекала на их собственные душевные травмы и на недавние душевные раны их родных и близких, и по мере того, как могила Люси стала оседать, зарастать зеленой травкой и даже цветочками. По восстановлении столь дорогих Белакве миазмов, истекающих из него самого, он, погруженный в этот газовый, остро пахнущий кокон, подобно цикаде-пеннице, заключенной внутри своей пены, прогуливался по своему садику и забавлялся с цветами, которые обычно называют "львиный зев". В предвечерний час, когда появляются тени цвета индиго, когда в застылой тишине единственным четко оформленным звуком остается приходящий из далекого далека, от подножия гор, собачий лай, так вот, когда звучит эта вечерняя пасторальная музыка как раз нужной степени надрывности, так приятно опуститься на колени в пыль или песок и осторожно сжать пальцами основание цветка таким образом, чтобы высунулся язычок— это было развлечение Белаквы, наилучшим образом подходившее его меланхолическому настроению и наиболее удовлетворявшее ту сторону его натуры, которая жаждала сказочности, натуры, чьи кризисные состояния, казалось, наиболее полным образом соответствовали его драгоценной ипсиссимозии[166], если, конечно, предположить, что такое красивое слово и впрямь существует. Белакве нравилось думать о себе как о покладистом, беспечном Святом Георгии[167] при императорском дворе Мильдендо[168].

Цветки "львиный зев" стали умирать сами по себе, без помощи Белаквы, а Белаква начал ощущать, что ему не хватает тех окон, открывающихся в лучшие миры, которыми являлись черные глаза Люси, и начал Белаква все это испытывать в ту пору, когда, проснувшись прекрасным утром, обнаружил, что без ума влюблен в одну состоятельную девицу — и было то чувство неким божественным безумием, а не какой-нибудь там похотливой страстишкой. И он, как только ему представилась возможность, предложил ей свои руку и состояние, которое, хотя было и весьма незначительным, обладало тем не менее одним немаловажным достоинством, а именно тем, что не было нажито тяжким трудом. Поначалу она сказала нет, но он не отступался; потом она сказала ах, нет, затем ну что вы в самом деле, потом надо подумать и наконец звенящим голосом она воскликнула да, я согласна, мой дорогой!

Когда мы сказали, что избранница Белаквы была девицей состоятельной, то имели в виду, что ей, если судить по поведению ее отца вообще и по его затрудненному дыханию, особенно после исполнения им застольных песен, в частности, в весьма, так сказать, скором времени могло достаться достаточно солидное наследство. Отрицать то, что Белаква не догадывался об этом обстоятельстве, было бы равносильно попытке изобразить его еще большим идиотом, чем он являлся на самом деле, хотя надо признать, что он проявлял полное тупоумие во всех тех случаях, когда требовалось понимание вещей само собой разумеющихся; с другой стороны, предположение, пусть и самое осторожное, что любовная страсть охватила его так неожиданно именно потому, что предмет его страсти мог получить наследство, было бы возведением на него злостной клеветы, а мы к злословию совершенно не склонны. Поэтому давайте проявим хотя бы минимальное благорасположение и словно бы между прочим отмстим, с опущенной головой и отведенным в сторону взглядом, в ожидании того, пока настроится соответствующее состояние души, что Белакве просто невзначай случилось оказаться во власти одной из своих Олимпийских фантазий, направленных на достаточно молодую особу с хорошими видами на наследство.

А звали ее Тельма ббоггс[169], и была она младшей дочерью господина Отто Олафа ббоггса и его супруги, госпожи ббоггс. Она не была красивой в том смысле слова, которое как нельзя лучше подходило для описания Люси; нельзя было бы сказать о ней, что она столь совершенна, что превосходит самое понятие красоты, как это, по всей видимости, можно было бы сделать по отношению к Альбе; не успела она еще хлопнуть дверью в лицо ни своей жизни, ни своей личности, как это, надо полагать, сделала Руби. За Тельмой не бегали пожилые мужчины, а молодые мужчины при виде ее не замирали в неподвижности. Если попробовать выразиться более просто и ясно, то можно сказать, что она всегда была столь явно и определенно некрасива, что раз увидев ее, трудно было ее забыть, что уже само по себе больше, чем то, что можно было бы сказать о Венере Каллипиге[170]. Однако ее главное жизненное затруднение состояло в том, чтобы быть замеченной вообще. Но она безо всякого сомнения обладала — и Белаква неустанно повторял это самому себе — качествами весьма обаятельно-отталкивающей[171] личности и той привлекательностью — с не меньшей настойчивостью Белаква отказывался это признать,— которую обычно называют "сексуальной".

Отто Олаф нажил капитал на туалетных принадлежностях и всем том, что необходимо для оборудования туалета. Его хобби, после того как он ушел от деятельного участия в делах великолепной фирмы, которая являлась его детищем, его воплощенной в жизнь идеей, его делом, которому он посвятил всю свою жизнь, его любимым созданием, ну и всем прочим, стало собирательство изысканной мебели. Говорили, что он обладает самой замечательной и самой полной коллекцией в районе улицы Большой Георгиевской, с которой он, несмотря на постоянный там уличный шум, несмотря на не менее постоянные просьбы жены и старшего отпрыска, умолявших его обзавестись собственным домом в Фоксроке, упрямо отказывался переезжать. Дорогие сердцу детские воспоминания, работа учеником слесаря-водопроводчика, обильное проливание пота и триумфальные достижения в период расцвета сил как в деловой сфере, так и в любовных делах (тут Олаф бросал угрюмый взгляд на госпожу ббоггс) от весеннего равноденствия, как он сам туалетно-водопроводчески выражался, до летнего солнцестояния своей жизни, все взлеты и падения на жизненном пути, наполненном напряженной работой, отразившиеся и в самых простых вещах домашнего обихода, и в великолепии мебели Хепплвайт