Больше лает, чем кусает — страница 28 из 46

[172] и комодов закругленных форм — все это сосредоточилось в старой доброй плотно заставленной мебелью квартире на старой доброй улице Большая Георгиевская, и при осматривании всего этого, умственном и зрительном, он имел удовольствие отсылать жену и старшего отпрыска к той части своей анатомии, которую никогда бы не позволил пинать ногами и которую никогда не желал поцеловать у кого-либо другого.

Презрительное отношение господина ббоггса к Белакве и к согласию Тельмы стать женой Белаквы зиждилось на одном основании: господин ббоггс был поэтом. А поэт, как известно, исключительно любвеобильное создание, наделенное, как вам должно быть ведомо, способностью любить любовь, подобно женщине Ларошфуко[173], особенно ярко проявившуюся во время ее второго бурного любовного увлечения, и продолжающего присутствовать во всех остальных ее романах. Столь любвеобильны поэты, что женщины, да благослови их Господь, не могут перед поэтами устоять, да поможет им Господь. Исключение составляют, разумеется, те женщины, которые хотят лишь просто произвести на свет потомство, и те, которые обладают большой душевной простотой; и те, и другие предпочитают таких мужчин, которые обычно доставляют меньше огорчений и страсти которых не столь бурны и значительно лучше отмерены — например таких, как бухгалтеры или корректоры. Тельма же, хоть внешность ее оставляла желать много лучшего, отнюдь не выглядела просто как дурнушка из хорошей семьи, которую надо срочно выдать замуж[174], и обладала, по крайней мере, анаграммой приятного лица[175], не говоря уже о ее искрящейся душе — так обычно предпочитали описывать качества ее души,— которая являлась ее наиболее интересной составляющей, что и поясняет, почему Белакве оказалось достаточным проявить некоторую настойчивость, не смириться с ее первоначальным "нет" и с отказами принять его предложение и продолжать настаивать. И она в конце концов прилетела — как ласточка к своему гнезду под карнизом или как измученная жаждой птичка к озерочку — к нему в его холодные, как металлические перила на морозе, объятия.

Господин ббоггс, с другой стороны, разделял мнение Кольриджа[176] в отношении того, что каждому литератору приличествует иметь нелитературную профессию, которая вообще даже не требует знания грамоты. Более того, господин ббоггс пошел еще дальше Кольриджа и заявил однажды — к большому смущению госпожи ббоггс и Тельмы и к большому удовлетворению его старшей дочери Уны, специально для которой в аду уже было приготовлено обезьяноподобное чудище, а также к большому смятению Белаквы,— что когда он глядит по сторонам и видит того, кого обычно называют поэтом и кто позволяет своим литературным благоглупостям мешать его работе, у него, господина ббоггса, развивается такая сильная Beltschmerz[177], что ему приходится покинуть комнату. Когда ббоггс провозглашал эту сентенцию, присутствовавший в комнате поэт, отметив, что господин ббоггс, несмотря на категорически сделанное заявление, продолжает преспокойно сидеть на своем месте, набрался духу и воскликнул:

— Сударь, вы изволили, кажется, сказать Bellschmerz? Я не ослышался?

Ббоггс закинул голову назад, да так сильно, что, казалось, его подгрудок, то бишь второй подбородок, вот-вот лопнет, и запел вполне благозвучным, хотя и ничем особо не выдающимся тенорком, который безотказно производил взбудораживающее впечатление на тех, кто слышал его в первый раз:


Он пояс крепкий надевал

Всякий раз, когда желудок

Голос громко подавал,

Стальной цеплял он нагрудок,

Когда дубинкой ему угрожал

Тупой полицейский ублюдок.


Белаква, обращаясь к госпоже ббоггс, сказал опечаленным голосом (наверное, и он догадывался, что похвала особо эффективна тогда, когда высказана не прямо, а кружным путем):

— Я и не подозревал, что у господина ббоггса такой голос!

Столь высокую оценку его способностей господин ббоггс, после того как жировые складки его второго и прочих подбородков, напоминавшие мешок с хорьками, закончив сотрясаться, улеглись на свои места, тут же приуменьшил, запев:

Он принимал хииииииииииииинин...

— Отто! — воскликнула госпожа ббоггс.— Достаточно, достаточно!

— Голосок, как серебряный колокольчик, звук такой же чистый! — восхищался Белаква.— А мне почему-то об этом ничего не говорили.

— Да,— согласился ббоггс,— голос, доложу я вам, у меня вполне оперный.

Сказав это, ббоггс закрыл глаза и вернулся в свои воспоминания, словно бы окунулся в воды ранней юности.

— Можно даже сказать, в некотором роде замечательный голос,— пробормотал ббоггс с закрытыми глазами.

— Не менее замечательный, чем вы сами! — упоенно вскричал Белаква.— Я бы посмел сказать, сударь, что он у вас, как самый настоящий церковный орган, слово чести.

У госпожи ббоггс был любовник, работавший в Земельной Комиссии, и роман этот цвел столь буйным цветом, что некоторые из злонамеренных и злоречивых знакомых женщин семейства ббоггс не замедлили воспользоваться этим обстоятельством и стали прилюдно судачить о полной несхожести господина ббоггса и Тельмы, и не только в смысле внешности, но и в смысле темперамента: ббоггс такой сангвинический, жизнерадостный, такой душевно мягкий, такой солидный во всех отношениях— здесь следует отметить, что все эти качества столь же законно приписывались и Уне,— а вот Тельма какая-то темная, ветреная личность, о которой ничего определенного сказать-то и нельзя. "Чрезвычайно странная несхожесть, если не сказать больше,— говорили эти женщины, ходившие в друзьях семьи ббоггс,— разве можно такое не заметить? И должным образом не отреагировать?"

Упомянутый совратитель, хоть и сам состоял в служащих, тем не менее совсем не был похож на тех вертлявых чиновничков, которые выглядят так, словно они приходят в мир в нарукавниках и в очках, обладал, однако, рядом черт, характерных для определенного типа соблазнителей: оплывшим жиром подбородком с ямочкой; блестящими карими собачьими глазками с немым постоянным собачьим вопросом в них; гладкой поверхностью, безо всякой ряби морщин, широкого белого лба, чья площадь по меньшей мере в два раза превышала таковую всего остального лица, располагавшегося под этим лбом, посреди которого имелся навечно там прилепленный мокрого вида чубчик, выглядевший так, словно он выделял из себя, как из железы, масло для волос, стекавшее по каплям прямо в глаз. Даже если он надевал туфли на высоких каблуках, то рост его достигал не более 165 сантиметров; нос у него был длинный и ровный, однако благодаря непомерно большому размеру обуви величина носа несколько скрадывалась. Усики затычкой торчали под ноздрями, напоминая маленького зверька, дрожащего от страха у своей порки и готового при первой же опасности юркнуть вовнутрь. Слова выходили из него мягко и хорошо звуково оформленными, подобно тому, как кулинар выдавливает крем, украшая им торт. Голова у него была всегда переполнена грязными мыслями, он обладал большой уверенностью в себе и большими мужскими способностями и достоинствами, особо ценимыми женщинами, и он всегда давал резюме каждому анекдоту, старому или новому. На людях он пил немного, что называется, за компанию, по вот скрывшись от людских глаз, он позволял себе много больше. И звали его Уолтер Драффин.

Рога пришлись Отто Олафу как раз впору. Он знал о Уолтере Драффине все, что считал нужным знать, и относился к нему с должной предупредительностью. Любой человек, который избавлял Отто Олафа от каких либо забот — а Уолтер исправно это делал, в определенном смысле, в течение многих лет,— удостаивался уважения и высокой оценки Олафа. Именно поэтому пройдоха-чиновник и совратитель имел свободный доступ в квартиру на улице Большая Георгиевская, где, как в свое время он незаконным образом воспользовался мужниной привилегией проникать на супружеское ложе, так теперь он имел доступ к напиткам. И порой он позволял себе принять столько, что забирался на столь головокружительную высоту по лестнице Св. Августина, что не только бесстыдные постельные подвиги с госпожой ббоггс исчезали из его памяти в пропасти забвения, но и начисто лишался он способности вспомнить, где он, что он и когда он.

Брайди ббоггс не представляла собой ничего интересного ни как жена — в чем самым доскональным образом удостоверился Отто Олаф еще до того, как сделал ее своей супругой,— ни как любовница, что вполне устраивало Уолтера, который предпочитал умеренность во всем. Ничего интересного, если, конечно, не брать во внимание то восхищение, которое она, казалось, вызывала у домашних слуг, чье обычное упрямство на службе у хозяйки, ничем не примечательной и в этой своей заурядности доходящей чуть ли не до полного идиотизма, подвигало их, обладавших большими достоинствами, которые, однако, служили им хуже, чем полное их отсутствие, на выражение восхищения, не свободное тем не менее от злопыхательства.

Старшая дочь ббоггсов была глупа, уныла, скучна и вяла. Чтобы представить ее себе более зримо, возьмите образ блаженной Юлианы Норвичской, добавьте к этому образу немного кисля-тинки и эдак пудов пять дополнительного весу, сосредоточенного в основном в адипозе (то бишь в жировой ткани), отнимите милосердие, отзывчивость, сострадание, снисходительность и молитвы, обрызгайте — хотя заведомо это не даст какого-либо существенного результата — опопанаксом[178] и асафетидой[179] и в итоге получите сияющую глупой улыбкой Уну, которая словно бы только что вышла из хамама[180] и насладилась массажем лица. Тем не менее она, в некоторой степени по праву, гордилась одним своим достижением, для выражения восхищения которого у Белаквы не находилось нужных слов, а именно: она могла сыграть по памяти любую сонату Моцарта, причем приглашать ее к исполнению того или иного опуса можно было, сыграв лишь первые такты, которые она тут же безошибочно распознавала; играла она с механической, ксилофонной точностью, mezzo forte