усочки. А торт этот, между прочим, был сверху для украшения посыпан апельсиновыми цветками. Подобрав пару цветков, ускользнувших от внимания тортопожирателей, она спрятала их у себя на груди. Она решила, что схоронит их в самом дальнем уголке шкатулки и будет хранить до самого своего последнего вздоха рядом с двумя орхидеями и Белаквовым цветком вероники. Что бы там ни было, а она сбережет эти проявления любовной преданности и страсти! Vogue la galere![214] Да, безжалостное время превратит эти цветы в пыль, пусть, но и в таком виде они будут принадлежать ей вечно. Весьма и весьма странная девица, эта Тельма.
Уолтер взобрался на оттоманку в стиле ампир[215], столь любимую Отто Олафом, вытер подошвы своих ботинок о обюссоновский[216] ковер, укрывавший эту антикварную тахту, цокнул по краю своего бокала, наполненного золотистым шампанским, металлическим веничком для размешивания шипучих напитков в целях удаления из них пузырьков, призывая этим к тишине, и когда она установилась, начал свою речь и вел ее так монотонно, словно щелкала собачка по зубьям храпового механизма (как известно, храповик допускает вращение только в одну сторону, и точно также речь Уолтера текла лишь в одну сторону, не допуская никаких изменений сказанного). А сказал он вот что:
— Одна дама, член Нижней Палаты и к тому же, если изъясняться языком закона, феме коверт, то бишь замужняя женщина, поднялась со своего места на ноги — а ступни у нее были особо большого размера, ибо по происхождению она была исконная дублинка, а еще Свифт порицал ирландских женщин за то, что те совершенно не обращают внимания на свои нижние конечности, которые, по словам Свифта, вообще ни на что не годятся — их бы впрямь снять да выбросить! — так вот, та дама, о которой я начал вести речь, встала и заявила — между прочим, существует официальная запись ее слов: "Я скорее совершила бы адюльтер, чем позволила бы себе проглотить хоть одну каплю какого бы то ни было опьяняющего напитка". На что один из Лейбористов, взращенный на традициях этих Трудовиков, в прошлом грубый булочник, ответил так: "А что, сударыня, разве все мы не поступили бы точно так же?"
Этот вступительный пассаж оказался столь перенасыщен всякими вставными предложениями, что трудно было ожидать всеобщего восторга и поддержки. А вот Отто Олаф разразился безудержным и даже немножко истерическим смехом, правда, не сразу же, а через несколько минут. Истерическое настроение вызывалось у Отто Олафа созерцанием Уолтера, бесцеремонным образом обращающимся с фантастической обивкой его, Отто Олафа, драгоценной мебели. А что этот Уолтер выделывал с коврами, топая по ним, словно он был каким-то диким животным, посаженным в клетку и мечущимся из угла в угол, или каким-нибудь там политиком, выступающим на предвыборном митинге,— все это столь сильно действовало на нервы Олафа, что сердце его быстро наполнялось злобой и безумным гневом.
— "Il faul marcher avec son temps"[217],— заявил депутат от крайне правых,— продолжал свою речь Уолтер,— "Cela depend,— ответил Бриан[218] на реплику депутата от правых со своей замогильной улыбочкой,— dans quoi il marche".[219] Поэтому не терзайте меня, Herrschaften[220], своими вопросами и запросами, потому что это может окончательно прикончить меня.
Уолтер склонил голову, как пеликан после длительного путешествия, подкрутил кончики ужасающих усов, переступил с ноги на ногу, пошаркал ногами как человек крайне смущенный тем, что его застали за каким-то позорным или постыдным занятием.
— Похоже, что он просто не в своем уме,— пробормотала дама, возглавлявшая фракцию добропорядочных женщин.
Отто Олаф начал подбираться поближе к стойке с пудингами.
Уна демонстративно уселась на пуф.
— Уведомьте меня, когда он снова начнет,— сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь.
Взгляд Тельмы шнырял по столу в поисках апельсиновых цветков, Белаква не спускал глаз с Тельмы, а Альба не сводила взора с Белаквы. Джеймс и Гермиона, осмелевшие после выпитого, разглядывали себя в зеркало трюмо времен Регентства (начало XIX века). Госпожа ббоггс маневрировала, перемещаясь так, чтобы занять позицию, удобную для наблюдения сразу и за мужем, и за любовником. В углу стоял возвышавшийся над толпой на целую голову, здоровенный, одетый в цивильное полицейский, обычно приглашаемый на подобные сборища, и читал газетку. В другом углу рядом оказались две общительные личности.
— Похоже, тут все упились,— сказала одна личность.
— Да, местечко тут ничего, освещение хорошее,— ответствовала другая.
Если быть справедливым по отношению к Уолтеру, то следует отметить, что его непривлекательная, чтобы не сказать больше, внешность совсем не означала того, что и внутренний его мир был столь же непригляден; если бы заглянуть к нему вовнутрь, то там можно было бы найти и умилостивление, и киот завета, и Шекину, и его душу, облаченную в сверкающую броню, и раны его, омываемые и перевязываемые Альбой-Моргеной[221], глядящей на солнце, так неудачно заходящее в голубое мелководье... Вздрогнув, Уолтер вернулся от своих грез к реальности и, сбросив с себя уныние, внезапно накрывшее его, словно плащом, произнес первое, что пришло ему в голову:
— Semper ibi juvenis cum virgine, nulla senectus
Nullaque vis morbi, nullus dolor...[222]
Госпожа ббоггс, уже успевшая содрогнуться от запоздавшего смешка Отто Олафа, напряженно следила за его продвижением по направлению к горке пудингов на стойке, и когда Отто, добравшись к заветной цели, неожиданно открыл по своему врагу беглый огонь пудингами, то это никого особенно не удивило. Уолтер, однако, легко защитился от этих снарядов, не способных нанести серьезного вреда; один из них он даже изловчился перехватить в полете и тут же съесть, а силы и вместе с ними ярость престарелого Отто Олафа быстро иссякли. Уже к тому времени его кровеносные сосуды были весьма изношены, а вспышка неистовства на свадьбе Тельмы положила начало их быстрого дальнейшего распада, приведшего, как упоминалось ранее, к роковой развязке в результате закупорки одного из сосудов тромбом.
— Я поднимаю сей бокал,— торжественно произнес Уолтер, отнюдь не пострадавший во время обстрела, но тем не менее ради предосторожности выставивший перед собой руку с бокалом как щит,— я поднимаю сию чашу, наполненную до краев великолепным шампанским, от имени и по поручению всех тех, кто здесь присутствует, и всех, кто хотел бы здесь присутствовать, но не смог по причине преклонного возраста, тяжкой болезни или делового свидания, которое уже нельзя было отменить, за тебя, драгоценная Тельма, милая сердцу всех нас, и за вас, господин Шуа, столь любимого Тельмой, а от нашей любви к ней, любимого, как я это чувствую, и нами, и желаю вам, стоящим на пороге блаженства, всех тех свершений — телесных, земных и всех прочих,— которые вы сами себе желаете!
Уолтер бурно поболтал метелочкой в бокале, изгоняя пузырьки, резким движением, словно нанося себе апперкот, поднес бокал к губами и осушил его на две трети.
— Я закрываю очи свои,— продолжил Уолтер, вперив взгляд этих очей в госпожу ббоггс и ставя бокал зуда, откуда он его взял,— и вижу я наших новобрачных на одном из островов блаженных: то ли на Авалоне[223], то ли у Гесперид[224], то ли в Атлантиде, не все ли равно, на каком из них, блаженствующих в объятиях совершенной любви, соединенных как Сиамские близнецы, наслаждающихся счастьем пребывания на лоне райской природы. О, пусть та звезда, то светило, та суть их желаний и устремлений — не моя звезда, друзья мои, и не ваша, ибо, как говорил Апостол Павел, звезда от звезды разнится в славе[225], приносит им нескончаемые законные радости!
Уолтер одним махом допил то, что оставалось в бокале.
— Да порадует их Гименей своими славными дарами, да поможем мы сохранить счастливые плоды их, отныне и во веки веков! Слонте[226], как мы говорим по-ирландски!
На этом завершилась речь Уолтера, и окончание ее все собравшиеся признали вполне достойным, учитывая то, какой плохой оказалась сама речь, но поскольку Уолтер оставался стоять на оттоманке в позе оратора, довольного своим выступлением и упивающегося аплодисментами, которыми его — из вежливости — наградили, Белаква решил, что вот-вот воспоследует продолжение, и даже вздрогнул, когда услышал капризный голос Уны, которую даже малейшее промедление в чем бы то ни было ввергало в страшный гнев и которая явно обращалась к нему с призывом сделать то, что от него требуется, а именно произнести речь, положенную жениху.
— Ну, а теперь, попросим господина Шуа... Господин Шуа! Мы ждем! Господин Шуа!
Это гадкое подстегивание привело к тому, что Белаква принял приглашение сказать свое слово со значительно меньшей сердечностью, чем ему хотелось бы. И произнес он свою речь с того места, на котором стоял, и таким голосом, которым он особо хорошо владел.
— Ну что ж, правда, вот так, сразу, экспромтом... Прежде всего я хотел бы выразить благодарность госпоже Уне ббоггс, да позволительно мне будет так к ней обратиться, за напоминание, как всегда очень своевременное; господину Драффину за потоки добрых пожеланий, выраженных изящным мейозисом[227]