Аршлохве женился и уехал в Schweiz[247] с своей женой.
Ты просиш чтоб я дала тебе какое нибудь задание. Кажеца я уже тебе надавала и так слишком много заданиев. Мне страшно хочеца увидеть ту "штуку" (ты так сам выразился) которую ты написал об моей "красоте" (и это ты сам так сказал). Это стихи? А я должна сказать что мне кажица обо мне писать ничево не нужно потомучто не о чем писать (а никаких камплиментов мне не нужно) кроме тех глупостей которые мущины обычно пишут о женщинах.
Милый и родной Бел тут уж мне точно нужно заканчивать. Моей пастельке одиноко без меня и твоя фотокарточка ждет когда ее наконец поцелуют так что я лучше пойду и успокою и мою кроватку и твою карточку. Но вот скоро это мучение закончица и ты будеш рядышком с мной и опять будем чуствовать ту замечательную сладкую боль которую чуствовали когдато в темных горах у черного озера черной ночью когда дул ветер и мы опять будем прогуляца по полям а поля уже будут покрыты первоцветом и Flieder[248] и ты опять будеш обнимать меня твоими руками
твоя печальная возлюбленая Смеральдина
P.S. Еще один день прошол еще ближе стало к вечной немой Ночи!!
ЖЕЛТАЯ СТЕНА, ЖЕЛТЫЕ ВСПЫШКИ
Ночная медсестра заскочила в палату ровно в пять и включила свет. Белаква пробудился, чувствуя себя очень освеженным сном и готовым бороться с подбирающимся новым днем. Когда-то давно, когда он был еще совсем неоперившимся юнцом, он подчеркнул в книге Томаса Харди "Тэсс из рода д'Эрбервилей" фразу: "Как только скорбь теряет власть над мыслями, сон тут же спешит воспользоваться открывающимися для него возможностями". С тех пор Белаква на протяжении многих лет постоянно возвращался к этой фразе, тасовал ее составляющие, скажем, вместо "скорби" подставляя "радость", приспосабливая ее ко всем новым, меняющимся ситуациям своей жизни, иногда даже используя эту фразу в тех случаях, к которым она, как он ясно видел, совсем не подходила, и все же, несмотря ни на что, фраза эта прошла с ним сквозь годы и ни разу не подвела его. И вот теперь, при пробуждении, он обнаружил ее наличие в своих мыслях, так, словно она пребывала там и во время сна, удерживаясь на месте, несмотря на бурную толчею сновидений.
Медсестра принесла на подносе целый чайничек чаю и стакан с какой-то, судя по ее виду, лекарственной сильнодействующей солью. Явно слабительное, и Белаква, передернувшись лицом, воскликнул:
— Тьфу, пакость.
Бессердечная девица предпочла не обратить внимания на горький возглас Белаквы.
— А когда меня будут?..— предательски дрогнувшим голосом спросил Белаква.
— Назначено на двенадцать.
Назначено! Ну и словечко...
И медсестра удалилась.
Белаква выпил соль, скривился, быстренько запил ее двумя чашками чаю. И пошли они все к черту! После принятия соли, выпивания чая и обращения к черту, из него, бедняги, сон начисто улетучился. Ну и что? Наплевать. Разве может такой бойкий человек, как он, Белаква, переживать по всяким таким незначительным поводам? Он выключил лампу, откинулся на подушку, закурил.
И в этот самый тяжкий предрассветный час он понял, что как бы он ни прикидывался, что его предстоящее ему совершенно безразлично, на самом-то деле он пребывал в страхе напряженного ожидания. Подумать только, ровно в двенадцать возьмут бистури[249] — и раз! фьюить! — и вспорют его. Эта мысль, как ни старался он ее отогнать, упорно грызла его. Если беспокойство, возбуждаемое этой мыслью, внедрится со своей гуннской жестокостью в его и так развинченную психику (а ведь он и без того не готов к предстоящему испытанию), прибавится к треволнениям предыдущего дня, наполненного гадким, смутным и вязким страхом ожидания, который не развеял даже его крепкий, хороший сон, то психика его может просто взять и не выдержать напряжения. А он, конечно же, предпочел бы, чтобы не выдержала натиска эта гадкая мысль о предстоящей операции, а не его психика. При этом, надо отдать Белакве должное, его совсем не заботило то, что, собственно, произойдет с ним, пусть даже его мозги, которые ему самому так уже осточертели, съехали бы совсем набекрень, но дело в том, что ежели он и впрямь впадет в истерическое состояние, то это, конечно, отразится на его поведении — что если он, когда за ним придут, начнет истошно вопить, лягаться, кусаться, царапаться, нести всякую ахинею, требовать отложить казнь, а то еще обмочится в постели?! Как такое отразится на его родных и близких? А ведь он из семьи старой доброй гугенотской закваски, он не имеет права так их всех опозорить. Да, его вполне естественное беспокойство следует как-то пригасить, чем быстрее, тем лучше.
Под наркозом я чувствовать ничего не буду, уговаривал он сам себя, хоть тело и будет страдать чрезвычайно, но эти страдания в онаркозенной памяти не останутся.
Белаква резким движением загасил сигарету и снова включил лампу, надо думать для того, чтобы сохранить ощущение ночи, тем самым отсрочить приход дня и соответственно получить дополнительное время на то, чтобы внутренне собраться и прибавить уверенности в себе, а вовсе не для того, чтобы уютный свет лампы составил ему компанию. Белаква терпеть не мог рассвет, нарождение нового дня, в котором скрытно, подспудно присутствовало напоминание о всяком ином рождении, приходе в этот мир, особенно о том отвратительном событии, называемым рождением человека. Не мог он выносить зрелища мучительного рождения нового дня, приходящего точно в определенное время — такая пунктуальность казалась совсем излишней и ненужной. Но все это, конечно, глупости, и Белаква ясно отдавал себе в этом отчет. Он предпринял новую попытку избавиться от колючей тревоги, напугать себя чем-то другим, посмеяться над собой, все что угодно, лишь бы отогнать от себя недостойную слабость, но ничего из этого не получалось. Безуспешные попытки скоро утомили его, и он сказал себе: "Я таков, каков я есть, и все тут,— И на этом его размышления и борения с собой закончились,— Я есть таков, каков я есть". Эту фразу он когда-то где-то вычитал, она ему понравилась, и он сделал ее своею.
Но уж, по крайней мере, Бог был добр и милостив, как Он обычно и бывает, если мы только знаем, как принимать Его милости, и подарил Белакве еще целых шесть часов, отделяющих его (Белакву) от начала его (Белаквы) тяжкого испытания, целых шесть часов, подаренных для того, чтобы не спеша приготовить себя к этому испытанию, подобно тому как хорошенькая кокотка готовится к особо важному для нее любовному свиданию. Ланцет, взрезающий ему шею, мучительные страдания, которые охватят его, пусть и пребывающего в состоянии глубокого и внешне покойного сна, уже, как можно надеяться (надежда — великая вещь!), не будут страшить — если вот только ему удастся овладеть своими мыслями, неизменно возвращающимися к одному и тому же. Ему следует устроить у себя в голове горячий прием размышлениям о добрых деяниях, направленных на его особу со стороны других людей, его окружающих, еще до истечения сегодняшнего дня. Однако с присущей ему медлительностью он все откладывал обдумывание того, как же это устроить наилучшим образом. А ведь тогда он смог бы сделать отличную мину при весьма плохой игре. А вот если ему это не удастся... да, если ему это не удастся сделать, он не удержится, и когда за ним придут, начнет визжать, царапаться, ну и все такое прочее... Больше всего теперь волновало то, насколько ему удастся выглядеть достойно. Важнее всего, чтобы на лице его сохранялась маска спокойствия, а лучше всего — выражение "а-мне-все-равно". Ну и конечно, он должен держаться так, чтобы глядя на него, было видно — он надеется, что все будет сделано с должным тщанием и все закончится самым удовлетворительным образом. Белаква не хотел размышлять над тем, каким образом предстоящее испытание отразится на нем самом, на его глубинном понимании и ощущении себя... его собственный разум, стервец, так уже утомил его, так утомил... нет, он думал прежде всего об окружающих, о тех, кто будет сопровождать его в операционную, медсестрах, нянечках, о враче, который будет давать наркоз, о хирурге, светиле медицинской науки, о тех, кто должен быть под рукой, чтоб все потом помыть, почистить и отправить кое-что в печь для сжигания хирургических отходов, и о друзьях семейства его покойной супруги, которые, если что не так, растрезвонят по всему миру. И совсем неважно, как он там сам по себе, он есть таков, каков он есть. Но вот все эти посторонние люди, эти родственнички и прочие, и прочие, вот об этих нужно побеспокоиться.
В палате этажом выше, прямо над головой Белаквы, натужно кашлял астматик. "Дай Бог тебе здоровья,— мысленно обратился к кашлявшему Белаква,— когда я думаю о том, что кому-то еще хуже, чем мне, то даже как-то легче становится. Но когда ж он спит? Если так кашлять, то можно себе все внутренности выкашлять... Наверное, спит днем, спит себе целый день, дрыхнет день-деньской, и минуют его все дневные волнения..." А ровно в двенадцать и он, Белаква, погрузится в крепкий сон, хотя, конечно, было бы лучше, если бы он просто задремал у себя в постели, а не там, на операционном столе... А тот наверху все кашляет, словно какую-то мучительную работу делает, чтоб наконец избавиться от того, что внутри... как Робинзон Крузо, который таскал на берег, хоть и ох как трудно это было, с затонувшего корабля всякие вещи, которые могли сделать жизнь более приятной...
Белаква вытянул руку во всю ее длину и выключил лампу. Но и без света лампы в комнате уже ползали рассветные тени — вставало солнце. А он глаза закроет и таким образом обманет рассвет. В конце концов, что такое глаза? Окна и двери рассудка. И лучше их держать закрытыми.
Жаль, что он не благородных кровей, ну или хотя бы не отважен и не решителен. Голубая кровь и бойцовый петух! Вот было бы сочетание!.. И если б... хоть бы ему набраться побольше духу... тогда б он не мучился так, пытаясь подготовить себя достойным образом... тогда бы все стало так просто — найти удобное положение на этой чужой больничной кровати, заснуть или почитать книжку в спокойном ожидании своего часа. А он — ленивый, мещанский трус, в некотором смысле очень талантливый, но совершенно непригодный к частной жизни, частной жизни в ее самом наилучшем и ярком смысле, в том смысле, который он вкладывал в это понятие, когда хвастался тем, как удобно обустроил свой разум и как уютно ему в нем жить, словно в том последнем окопе, из которого уже, в общем-то, отступать некуда. Но он предпочел бы все-таки, чтобы не пришлось ему забираться в этот окоп под давлением внешних обстоятельств, и склонялся к мысли, что лучше было бы сразу же спрятаться там, возможно, как раз в тот момент, когда он начнет чувствовать себя в этом мире, как в своем доме. Он не мог спрятаться в своей душе, равно как не мог не обращать внимания на то, что в этой душе творится. Так что ему остается лишь пребывать в полутьме, становящейся все светлее, и искать помощи у своего талантливого рассудка. Можно, конечно, было бы выкинуть нечто такое, что огорчило бы друзей прежней семьи (не говоря уже о том, что такая выходка могла бы поставить под угрозу лечение, за которое эти люди платили). Однако у него хватало обычного здравого смысла, чтобы ничего такого все-таки не учинить. Он будет ублажать свою психику, свою душу, он будет готовить ее к тому, чтобы с честью выйти из испытания...