Больше лает, чем кусает — страница 44 из 46

Квин решил, что вот теперь-то он может позволить себе расчувствоваться.

— Даже гумус, и тот живее тебя,— сказал Волосатик, но не вслух, а тем голосом, который звучит у нас в голове.— Ты там, в лоне земли, потихоньку да потихоньку, такое учудишь...

Ничего более толкового ему в голову не приходило. Да и "лоно" тут как-то не вяжется. Лоно — это хорошо, но у живых, да и в лоне случаются всякие неприятности...

А вот руки выложены на sternum'e[277], как-то нехорошо, неподобающе, вроде как почивший крестоносец, которому взяли и выдали отпущение и позволение не участвовать в этой затее...

Квин, даже не склонившись, сумел дотянуться своей длиннющей рукой до этих Белаквовых верхних конечностей, ставших вдруг почти мраморными. Уже не Белаква, а статуя. Не шелохнется. Так глупо...

"Вот и все, конец",— подумал Квин.

Белаква когда-то все мечтал встретить тех девочек, которые прочнее других входили в его жизнь, особенно Люси, там, за гробом; думал, что они все будут такие преображенные, просветленные, с печатью святости на челе. Какие несуразные мечтания! А вот теперь смерть вылечила его и от наивности.

Квин, как ни хотелось ему побыстрее вернуться к Смеральдине — пока на лице его сохраняется подобающее выражение и пока оно не вернулось н то обычное свое состояние, в котором оно напоминало переваренный пельмень или раскисший пирожок с ливером,— медлил, словно чего-то ожидая. Ему никак не удавалось избавиться от впечатления, что он упускает какую-то редчайшую возможность почувствовать нечто совершенно особенное, изумительное, нечто огромной важности, нечто такое, чего никто никогда раньше не ощущал. Но пора уже, пора уходить, время поджимает. И Смеральдина, наверное, уже в нетерпении бьет копытом землю, и физиономия его собственная теряет нужное выражение, или наоборот, приобретает многое, совершенно для нее лишнее. В конце концов он сумел вырваться из той комнаты, но ушел, не помолившись, не постояв на коленях, а в мыслях он лежал распростертый перед тем, что когда-то было живым, просящий, молящий неизвестно о чем. Ну, хотя бы так. Это уже хоть что-то... А еще бы он не отказался чего-нибудь выпить и желательно покрепче.

Когда приехали на кладбище, начало уже смеркаться. Освещение казалось подводным — лунный камень сделался жидкостью, заливающей бесчисленные надгробные плиты, торчащие из земли, как пальцы ног. Темным фоном стояли холмы, как будто написанные Учелло[278]. Изумительное по красоте местечко. Квин сдвинул в сторону доски, прикрывавшие сверху свежевыкопанную могилу, и полез в нее, спускаясь по короткой приставной лестнице, предусмотрительно оставленной гробокопателем у одной из стенок. Могила оказалась столь глубокой, что когда Квин опустился на самое дно, макушка его головы оказалась ниже поверхности земли. А ведь смелый парень, этот Квин, правда? Однако Смеральдина не оценила этой отваги. Она просто сидела на корточках у самого края могилы.

Ну, в общем, короче, они вдвоем, Квин и Смеральдина, убрали могилу следующим образом: глинистый пол могилы был выстлан мхом и папоротником, а стены прикрыты вертикально поставленными зелеными ветками эвкалипта. Квип работал, а Смеральдина подавала ему сверху все, что требовалось. Глина оказалась весьма плотной, и ямки для установки скоб и веток пришлось Квину ковырять носком или каблуком своих туфель. Так или иначе, они все сделали отменно, ни на стенках, ни на полу не было видно ни пятнышка обнаженной глины — только зелень, толстый слой растений, все замечательно пахло зеленой свежестью.

Но скоро придет ночь, и все сделается черным...

Поднялся колючий, холодный ветер. У подножия холмов вскриками света вспыхнули огоньки, а жидкий лунный камень обратился в пепел. Смеральдина поначалу зябко ежилась, а потом стала просто дрожать от холода. А вот Квин чувствовал себя на кладбище так же уютно, как чувствует себя за толстым ковром клопик или на печи попик. Есть, знаете ли, такая дурацкая присказка, а если нет, то считайте, что я ее выдумал. А Белаква по-прежнему лежал себе, мертвенький, и на лице его застыло презрительно-насмешливое выражение. Квин вылез из могильной ямы, вытащил за собой лестничку, снова прикрыл зияющую могилу досками; вздохнул, отряхнулся, потер руки — труды закончены, бескорыстные труды, печальные труды, труды любви, труды скорби.

И тут откуда ни возьмись появился землекоп, отличная личность, пусть и весьма мало сохранившая от своего былого великолепия, и конечно же, пьяный, а пьяным он умел быть так, как никто другой. Появление могильщика придало дополнительную остроту ощущениям Квина и Смеральдины, порождаемым пребыванием на кладбище, месте особой святости и... ну и всего прочего. Могильщика очень тронуло то, как они убрали могилу — такого внимания к усопшим наблюдать ему еще не приходилось. Сам он, конечно же, ради этого покойника, которого он знавал еще мальчиком (в те времена, как сами понимаете, когда усопший был еще жив), готов был бы работать до седьмого пота, мог бы, если бы потребовалось, на ладонях кожу стесать до кости! И Смеральдина мгновенно представила себе Белакву мальчиком, взбирающимся на дерево и с высоты, подставляя лицо и грудь солнцу, взирающим на мир...

Квин, чувствуя себя в роли отца, брата, мужа, исповедника, друга семьи (хм, семьи? А что, собственно, осталось от семьи Шуа?) и, как это в подобных ситуациях бывает, кого-то еще, принялся изображать из себя перед нетвердо стоящим на ногах гробокопателем весьма важную персону, а Смеральдина ему подыгрывала. А Белаква, которого невероятно, до тошноты, теперь превозносили и идеализировали, даже и не подозревал, что из-за него женщина, ставшая по его милости вдовой, и очень высокий мужчина, который когда-то был шафером у него на свадьбе, пришли на кладбище. Четыре уха слушающих и ничего не слышащих, головы слегка приподняты, лица обращены к звездному небу. А третий просто пьян.

— Кэппер, пора домой,— стуча зубами, окликнула Смеральдина Волосатика, отошедшего куда-то в сторону.

Квин тут же услужливо объявился, участливо, чтобы согреть, обнял Смеральдину.

Она шла, спотыкаясь, а Квин поддерживал ее.

— Хоть бы луна выглянула,— пробормотала Смеральдина.

И спутница Земли уважила Смеральдиново пожелание и тут же, как чертик из-под открываемой крышки дурацкой игрушки, выскочила из-за тучки, разбросав по холмам пучки серебристого сияния. Опустив на землю эти лестницы в небо, луна продолжила свое одинокое восхождение...

Гробокопатель, тронутый до глубины души, но тем не менее не забывающий о своем надоедливом люмбаго[279], осторожно уселся на доски, прикрывающие могилу, и приложился к своей бутылке. Виски, что киски — согревает, умиляет и урчит. Он уже давно потерял какой бы то ни было интерес ко всяким там "страшным тайнам" бытия, вечным вопросам жизни и смерти, да, господа, ему уже на все эти придуманные страсти наплевать. А вот к будущему он пытался прислушиваться. И что же оттуда доносилось до его слуха? Ничего нового, все те же изъезженные темы, все так же фальшиво звучащие... Ну и ладно, будет он по-прежнему оставаться в том состоянии души, в котором постоянно пребывал, в алкогольной эйфории, в алкогольных внутренних мелодиях, дающих радость, принимаемую с благодарностью, ибо наиболее полно воплощалась в ней его беззаботность... Могильщик поднялся на ноги и, подойдя к ближайшему кипарису, "побрызгал" на пего.

Той ночью Квин долго не мог заснуть, и тому было несколько причин. Он ворочался, метался в постели и наконец погрузился в беспокойный сон. Проснулся же, сном совсем не освеженный и не выспавшийся. Ночью погода переменилась, и день поприветствовал пробудившегося Квина дождем и ветром.

Вернемся к Смеральдине. В полдень она еще в постели, предается размышлениям о самом сокровенном; при воспоминании о яйце всмятку, которое она съела утром, но уже предыдущего дня, у нее текут слюнки, хотя и не очень обильно. Появилась Мэри Энн и сообщила, что опять заявился этот зануда Мэлэкода. Страсть как хочет уложить господина Шуа в гроб. На что Смеральдина с горечью в голосе ответствовала, что если уж этому Мэлэкоде так хочется кого-то уложить в гроб, то пусть себе и укладывает, а она, Смеральдина, не видит никакой необходимости в том, чтобы она, Мэри Энн, являлась и с такой садистской жестокостью постоянно докучала ей, Смеральдине, или точнее, просто изводила ее, Смеральдину, сообщениями о том, что и как будет сделано, причем сделано так или иначе, безо всякого ее, Смеральдины, вмешательства!

Всего лишь одна стена, хоть и прочная, однако весьма тонкая отделяла Смеральдину от господи на Мэлэкоды и его помощника, удивительно похожего на какого-то представителя копытных, которые производили очень много шуму от чрезмерного усердия и желания все сделать побыстрее. Погребальные одеяния не шли усопшему — все эти складки, кружева, все это преизобилие оборок и рюша превращали его в какой-то женский персонаж пантомимы.

Квин прибыл в тот особый, магический час, который можно было бы назвать Гомерическими сумерками, когда крысы подсознания выходят на поиски добычи. Он полностью согласился с мнением, что погребальные одеяния совсем не идут покойнику; по его же личному мнению, они, эти одеяния, были не только ему не к липу, но еще и придавали ему вид человека, с которым сыграли какую-то дурацкую шутку; он выглядит, говорил Квин, каким-то совсем беспомощным, ну вроде как он даже еще и не умер, а только умирает. В итоге Квин остался на ужин.

Здесь следует принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое заключается в том, что Смеральдина по натуре своей была столь беспечна и беззаботна, что переживать глубоко или, если выразиться несколько точнее, впадать в глубоко сентиментальное настроение она просто не смогла бы. Любой муж, каким бы он ни был на первых порах, в конце концов становится тряпкой, годной разве что на обтирание i юг, использованным презервативом, клеткой для птички... Мы уже описали в главе "Какое несчастье", как Белаква получил знамение о том, что в очередной раз влип — знамение явилось ему в виде цветка, засунутого им в неверную петлицу, а потом и вовсе утерянного. Все теряют и находят, а вот неудачники теряют, ищут и не находят. Возможно, такие жесткие определения — упрощ