— Гадость? — зашептал в ответ и гений. — Ты что же, дразнить меня вздумала?
Она снова задергалась, высвободила руки, схватила уголь и принялась поспешно и плохо рисовать свечку. Он все еще стоял сзади. Она не выдержала, снова оглянулась и увидела, что он спокойно улыбается.
— Давайте работать, — примирительно пролепетала она. Ну что за дурища!
— Работать? А в «А.Н. коллекции» выставляться? А в Германии? Ты не про это разве утром говорила?
— Про это. Что, не подхожу?
— Отчего же? Туда всякий почти подходит, только берут не всех.
— Чтобы взяли, это необходимо?
— Ага. А ты как думала? Вот парень закомплексованный, который притащил тебя сюда… Ты ведь и в подметки со своей живописью ему не годишься. Ему-то Богом дадено. Но ведь бедолаге еще сколько придется головой в стенку биться! А ты просто так хочешь, за улыбочку?
Она стояла, как громом пораженная. Так она — недоталантлива? Недодал Бог? Неужели?
Он будто мысли ее прочитал:
— Да не переживай так. Я же говорил, что ты не без данных. А при такой-то милоте все будет чудно. Иди сюда!
Он все тянул к себе остолбеневшую дуру, а она все лепетала:
— Я так не могу… Может, сначала в «А.Н. коллекцию»?.. потом, может, мы с вами подружимся… я привыкну…
Гений расхохотался:
— Вот это подход! Стулья утром, вечером деньги? А я ведь сам дорогого стою!
Хохотал, потому что видел — не может дура вдруг распрощаться с намечтанными успехами, даже кокетливо улыбнуться пытается. Сделка так сделка.
Гений тоже улыбался:
— Нет, стулья сегодня. Прямо сейчас!
Он притиснул ее к себе, она уже обреченно закрыла глаза, но вдруг метнулась в сторону.
— Что, опять? — удивился он.
— А когда пойдем в «А.Н. коллекцию»? — и на гения уставились отчаянные хрустальные глаза.
— Так будет же тебе «А.Н. коллекция»!
Он был сильный и опытный, он тотчас же залепил дуре рот мокрым поцелуем и стиснул железно. Ей показалось, что она закричала, но из-за поцелуя не услышала своего голоса. Зато вдруг услышала чужой, Оксанин, снизу, и грохот мебели в «прiемной». Вот стыд какой! Кричать, как эта заполошная красотка? Гадко, гадко, гадко! Как больно вцепилась в грудь его пятерня — каждый палец впивается своей болью. Нет, это только боль осталась, а грудь он уже выпустил…
Он швырнул ее на диван так, что она даже подпрыгнула, как на батуте, и рухнул сверху всей своей тяжестью, своими губами, своей бородой, от которой уже горело все ее лицо. Боже, Боже! И не пошевелиться, а уже туго свистнула «молния» на ее джинсах, и дура так явственно почувствовала нежность своей кожи рядом с его жесткой, как наждак, рукой. Нет! Нет! Нет! Кричать? Кто услышит? Дура закинула голову назад и в странном, опрокинутом ракурсе увидела совсем рядом с диваном низкий столик. На нем Кузнецов держал бутылочки и пузырьки с разбавителем, маслом, лаками, даже с какой-то наливкой, все вперемешку. Столик покрыт вязаной крючком скатертью — старой, кое-где порванной и аккуратно зашитой. Жидкости разноцветно просвечивали, в каждой бутылке болталось желтое пятнышко свечного пламени. Дура, задыхаясь, выбросила руку вверх, дотянулась до края скатерти, всунула пальцы в дырки вязания и дернула изо всех сил. Бутылки не враз качнулись, звякнули друг о друга и с грохотом обрушились на пол.
Гений мигом вскочил — должно быть, от изумления. Вскочила и дура. Бросилась к двери, обеими руками задергала ручку. Закрыто! Закрыто! Она гневно обернулась и тут же снова уткнулась в дверь: гений невозмутимо застегивал ширинку и улыбался:
— Ну, как урок? Больше в такие игры не играй. И не продавайся, не продавайся! Хотя бы до тех пор, пока есть что продавать. А дверь толкай от себя, и посильнее. Не заперто.
…Вот все это Настя и рассказала Самоварову. Нет, не все, конечно, — так, общими, безопасными словами: гений к ней приставал, она перевернула столик и убежала; он, кажется, и хотел-то ее только проучить. Никакого криминала. Остальное останется лишь в памяти. Не рассказывать же, в самом деле, что утром при известии о смерти Кузнецова утихшая было боль от пяти железных пальцев вдруг жарко прихлынула, как будто мертвец снова схватил ее за грудь. Она едва не потеряла тогда сознание. Страшно, гадко, срамно. Но она сама во всем виновата.
Самоваров слушал внимательно. Врет, конечно, девица в деталях — женщины всегда выставляют себя в лучшем свете. Даже кается сейчас с позой: вот, мол, какая я, себя не щажу. Хотя жалкая очень. Самоваров попытался ее утешить:
— Да, да, я тоже думаю, что Игорь Сергеевич хотел вас только припугнуть. Знаете, он очень не любил корыстных людей. Жаль, никто вас не предупредил. Но он не способен грубо обидеть женщину. Не было такого никогда. Так что, уверен, до самого худшего не дошло бы.
— Конечно, я тоже теперь понимаю. Господи, какая я дура!
Дура-то дура, согласился Самоваров, а что если Кузнецов в самом деле ее изнасиловал? Живой же человек, а девчонка сама нарывалась. Смогла бы она с досады ножиком его ткнуть? Вполне. Холодная, головы не теряет, самолюбие бешеное. Она?.. Все бы хорошо, да одно мешает: этот совок, эти тряпкой растертые лужи. Рядом убитый лежит, а она чистоту наводит? Зачем? Сделать так, чтобы было совсем чисто, будто никакого столика с тремя десятками вонючих бутылочек не существовало в природе? Хладнокровие… Но не до такой же степени! Это при реальном риске быть застигнутым кем-то из поздношатающихся гостей за странной суетой подле свеженького трупа. Кто же подмел? Валерик? Что-то уж слишком дрожит и рвется на подвиги. Может, он — ножичком? Сходит с ума по этой спесивой особе, а тут предмет воздыханий волокут в постель без малейшего намека на серьезные намерения. Нет, жидковат, да и Кузнецова прямо боготворил. Но кто-то же убрал эти проклятые склянки! Самоваров поймал себя на том. что уже второй раз утыкается в битые стекляшки, и вновь ничего путного в голову не приходит.
Задумавшись, он даже забыл про сидевшую рядом Настю. И вдруг она вцепилась ему в плечо.
— Вы слышали?
От неожиданности он вздрогнул.
— Что такое?
— Разве вы не слышали?
— Да что, что?
— Выстрел.
8. К обрыву и обратно
Валерику Егор не нравился, не нравилась и перспектива идти с ним вдвоем. Но сидеть под одеялом и дрожать от черных мыслей было еще хуже. Нужно хоть что-то делать, хоть ногами двигать. Только бы не пришлось по дороге вести светские беседы.
Егор, к счастью, был молчалив и быстро шел по узкой тропинке. Валерик еле за ним поспевал. Высокая, серая от дождевых капель трава била по ногам, брюки мгновенно вымокли. Чужие резиновые сапоги запаздывали при каждом шаге, так были велики и тяжелы. Валерик боялся потерять их и ступить босой ногой в воду. Он быстро выбился из сил, отстал и не решался окликнуть Егора. Наконец тот сам почувствовал, что никто за ним не идет, и оглянулся:
— Что, устал?
— Да. И сапоги не мои.
— Отцовы.
Лицо Егора под нахлобученным на глаза капюшоном казалось незнакомым, грубым, неприятно губастым.
— Ну, давай отдохнем.
Валерик задышал старательно и часто.
— Посмотри, — обратился к нему Егор. — Тропинка-то всюду ясная. Разве можно заблудиться?
— Нет, конечно, — согласился Валерик, придыхая. — Не пойму, чего я так запыхался?
— В гору идем. Не заметил? Это потому что лес. Сейчас спуск будет. Потом еще гора. Вон там похуже — круче, скользковато. Зато на станцию скоро дойдем. Ну, что, отдышался?
Здесь, в лесу, в видавшей виды штормовке и негнущихся резиновых сапогах, Егор напоминал не рекламного зубоскала, а, скорее, деревенского парня, крепкого, косноязычного, зато знающего все грибные и рыбные места. Конечно, он ведь почти вырос здесь, он, наверное, такой и есть.
Они снова двинулись по тропинке.
— Ты на каком курсе? — спросил Егор.
— Третий кончил.
— У Саакишвили?
— Нет, у Пронько.
— А! У дяди Миши! Он ничего. Я ведь тоже заявление подал, а вот не знаю, буду ли поступать.
— Что так?
— Не знаю. Я и в художественной школе учился. Бросил. Нудно. Хочу теперь на дизайн. Только аккуратности мне не хватает.
— Научат.
— Угу. А ты из ряда вон. Способный. Отец говорил.
— Да ну… — смутился Валерик.
— Говорил. Девчонка эта, Настя, не очень. Смазливая, вот все от нее и тащатся, а она нос задирает. Зато ты — это что-то…
Неужели Кузнецов так говорил? Валерику даже легче идти стало от неожиданного счастья. Дождь почти перестал, сеялся холодной пылью, но небо было глухое и темное. Начался крутой подъем.
— Тут можно было бы горой еще короче пройти, — заметил Егор, — только круто, по траве ты на своих мокроступах поедешь. Или рискнем? Срежем угол?
— Нет уж, давай по тропинке, как обещали.
Раскисшая земля елозила под ногами. Валерику пришлось хвататься руками за траву, за шершавые стерженьки подорожника, чтобы не съехать вниз. Он сильно наклонился, почти полз на четвереньках и не видел перед собой ничего, кроме зыбкой шоколадной полоски тропы.
Они шли теперь по краю обрыва. Распадок курился туманом; там, кажется, шумела невидимая река. Крутой срез горы порос мелковатыми деревьями, вцепившимися в почву с заметным усилием. Валерик старался не смотреть на этих скрюченных страдальцев и на торчавшие кое-где большие острые камни. Поэтому он почти наткнулся на Егора, который вдруг встал, как вкопанный.
— Глянь-ка!
Валерик выпрямился, посмотрел вниз, куда показывал Егор. Как раз под ними, на склоне тускло серебрилось пятно щегольской куртки Семенова. Совершенно неподвижное пятно.
— Погоди, я гляну!
Егор стал осторожно спускаться, придерживая ружье, но скоро снова остановился. Валерик двинулся вперед по тропинке, которая шла тоже немного вниз. То, что он увидел, заставило его содрогнуться. Банкир Семенов, свесив руки, парил над распадком, и голый ствол жилистой сосны, пробив насквозь его тело, торчал в спине из поясницы. Лица не было видно под козырьком синей шапочки, белые ручки кукольно-недвижно торчали из рукавов.