Он пользовался здесь большой популярностью, и я убедился, что он представляет собой нечто вроде общедоступного издания мистера Джеггерса; впрочем, отблески величия мистера Джеггерса падали и на него, и это обязывало держаться с ним в известных границах. Узнав того или иного клиента, он считал вполне достаточным кивнуть головой, обеими руками поправить на голове шляпу и, сунув руки в карманы, еще крепче закрыть свой почтовый ящик. Раз или два произошла заминка с получением гонорара; в этих случаях мистер Уэммик отодвигался как можно дальше от недостаточной суммы, которую ему протягивали, и говорил:
– Не просите, милейший. Я лицо подчиненное. Я не могу их принять. Нет смысла спорить с подчиненным лицом. Если вы, милейший, не можете набрать сколько нужно, адресуйтесь лучше к другому стряпчему; вы же знаете, стряпчих в Лондоне более чем достаточно. То, что не подошло одному, вполне возможно, подойдет другому. Это я вам советую как подчиненное лицо. Не тратьте слов понапрасну. К чему? Ну-с, кто следующий?
Так мы расхаживали по оранжерее Уэммика, пока он не сказал, обернувшись ко мне:
– Обратите внимание на человека, которому я пожму руку.
Я не нуждался в таком предупреждении – до этого он не пожал руку ни одному из заключенных.
В ту же минуту за решеткой появился очень прямой, осанистый мужчина (я как сейчас его вижу); на нем был потертый сюртук оливкового цвета, по лицу, от природы румяному, разливалась какая-то неестественная бледность, глаза блуждали по сторонам, как он ни старался смотреть прямо перед собой. Вскинув руку к шляпе, покрытой слоем блестящего жира, точно остывшая похлебка, он полусерьезно, полушутливо отдал нам честь.
– Приветствую вас, полковник! – сказал Уэммик. – Как чувствуете себя, полковник?
– Хорошо, мистер Уэммик.
– Было сделано все, что возможно, полковник, но улики оказались слишком существенными, даже для нас.
– Да, сэр, улики существенные… но мне ничего не страшно.
– Разумеется, – успокаивающе сказал Уэммик, – вам ничего не страшно. – И добавил, обращаясь ко мне: – Служил его величеству королю. Бывал в огне сражений, выкупился с военной службы.
Я сказал: «Вот как?» И взгляд этого человека задержался на мне, потом скользнул куда-то поверх моей головы, потом направо, налево, в сторону от меня, и наконец он провел ладонью по губам и засмеялся.
– Кажется, все это кончится в понедельник, сэр, – сказал он Уэммику.
– Возможно, – отвечал тот, – но сказать наверняка нельзя.
– Я рад, что мне представился случай пожелать вам всего хорошего, мистер Уэммик, – сказал человек, протягивая руку между прутьями решетки.
– Благодарю вас, – сказал Уэммик, пожимая ему руку. – И вам того же, полковник.
– Если бы то, что при мне нашли, было не поддельное, мистер Уэммик, – сказал человек, все не выпуская его руки, – я бы как о большом одолжении просил вас принять еще одно кольцо в знак благодарности за ваше внимание.
– Ну что ж, спасибо и на том, – сказал Уэммик. – Да, кстати, вы ведь, кажется, завзятый голубятник. – Человек поднял глаза к небу. – Я слышал, у вас были замечательные турмана. Может, вы поручили бы какому-нибудь знакомому доставить мне парочку, если вам они больше не нужны?
– Будет исполнено, сэр.
– Вот и отлично, – сказал Уэммик. – Насчет ухода за ними можете не сомневаться. Прощайте, полковник. Всего лучшего.
Они опять пожали друг другу руки, и, когда мы отошли от решетки, Уэммик сказал мне:
– Фальшивомонетчик, очень искусный мастер. Сегодня будет подписан указ о приведении приговора в исполнение, и в понедельник его несомненно казнят. Но понимаете, пара голубей – это, как-никак, движимое имущество.
И, обернувшись, он кивнул своему погибшему цветку, а потом направился к выходу, оглядываясь по сторонам, словно соображая, каким новым растением его лучше всего заменить.
Когда мы проходили через караульную, я убедился, что надзиратели считаются с мнением моего опекуна не меньше, чем те, кто вверен их попечению.
– Послушайте, мистер Уэммик, – сказал надзиратель, задерживаясь между двумя усаженными остриями дверьми караульной и старательно запирая первую, прежде нежели отпереть вторую, – как же мистер Джеггерс намерен поступить с этим убийством на набережной? Повернет так, что оно было непредумышленное, или как?
– А вы его сами спросите, – посоветовал Уэммик.
– Легко сказать! – возразил надзиратель.
– Так-то вот они всегда, мистер Пип, – заметил Уэммик, раздвинув щель своего почтового ящика. – Чего только у меня не спрашивают, пользуются, что я подчиненное лицо. Патрону моему небось не задают никаких вопросов.
– Этот молодой джентльмен, наверно, проходит обучение у вас в конторе? – спросил надзиратель, ухмыляясь шутке мистера Уэммика.
– Вот видите, он опять за свое! – воскликнул Уэммик. – Я же вам говорю. Не успеешь ему ответить на один вопрос, он лезет с другим, и все к подчиненному лицу. Ну, скажем, мистер Пип проходит у нас обучение, что тогда?
Надзиратель опять ухмыльнулся.
– Тогда он знает, что такое мистер Джеггерс.
– Вот я вас! – неожиданно вскричал Уэммик, притворно замахиваясь на него. – Когда мой патрон здесь, из вас слова не выжмешь, все равно что из ваших ключей. Ну, старая лисица, выпускайте нас отсюда, не то я ему скажу, чтобы подал на вас жалобу за незаконное задержание под стражей.
Надзиратель засмеялся, распростился с нами и, смеясь, смотрел нам вслед из-за усаженной остриями двери, пока мы спускались на улицу.
– Заметьте, мистер Пип, – сказал Уэммик очень серьезно, наклонившись к моему уху и даже взяв меня под руку для большей секретности, – величайшее достоинство мистера Джеггерса, пожалуй, состоит в том, что он держится на такой недосягаемой высоте. Он совершенно недосягаем. Недосягаемость его вполне соответствует его огромнейшему таланту. С ним-то этот полковник не посмел бы попрощаться, у него-то надзиратель не посмел бы спросить, как он предполагает вести то или иное дело. А между ними и своей недосягаемостью он ставит подчиненного – понятно? – и вот они, телом и душой, в его власти.
Как это уже не раз случалось, я был поражен хитроумием моего опекуна. И, сказать по правде, я, как это уже не раз случалось, от души пожалел, что мне не достался в опекуны кто-нибудь другой, не наделенный столь огромным талантом.
Мы расстались с мистером Уэммиком у дверей конторы на Литл-Бритен, где кучка просителей, как всегда, ожидала выхода мистера Джеггерса, и я воротился на свое дежурство близ почтового двора, все еще имея в запасе около трех часов. В течение этих часов я не переставал думать о том, как странно, что преступный мир снова и снова протягивает ко мне свои лапы; я впервые столкнулся с ним в детстве, зимним вечером, на наших пустынных болотах; дважды после этого он вновь возникал передо мной, как выцветшее, но не исчезнувшее пятно; и теперь моя жизнь в новом, светлом своем течении тоже омрачена его близостью. А еще я думал о прекрасной юной Эстелле, такой утонченной и гордой, которая с каждой минутой приближалась ко мне, и содрогался от отвращения, представляя себе контраст между тюрьмой и ею. Я жалел, что встретил Уэммика, жалел, что согласился пойти с ним, – нужно же, чтобы именно в этот день я весь пропитался воздухом Ньюгета! Я бродил взад и вперед по улице и выдыхал этот воздух из своих легких, отряхивал прах тюрьмы от своих ног, счищал его со своей одежды. Помня о том, кого я встречаю, я чувствовал себя до того зачумленным, что в конце концов дилижанс прибыл слишком скоро: я еще не успел очиститься от грязи, приставшей ко мне в теплице мистера Уэммика, как уже увидел в окне кареты лицо Эстеллы и ее руку, подзывающую меня.
Что же это было? Что за неуловимая тень опять промелькнула передо мной в это мгновенье?
Даже мне Эстелла никогда еще не казалась такой красавицей, как сейчас, в своей дорожной тальме с меховой оторочкой. Она держалась со мной ласковее, чем когда-либо, и я усмотрел в этой перемене влияние мисс Хэвишем.
Стоя со мной во дворе гостиницы, пока разгружали дилижанс, она указывала мне свои вещи, и, когда весь ее багаж был собран, я вспомнил – до этого мои мысли были только о ней, – что даже не знаю, куда она направляется.
– Я еду в Ричмонд, – сказала она. – Как известно, есть два Ричмонда: один в Сэррее, а другой в Йоркшире; мне нужно в тот, который в Сэррее. Отсюда до него десять миль, я должна взять карету, а вы должны меня сопровождать. Вот мой кошелек, вы будете оплачивать мои расходы. Нет, нет, непременно возьмите. У нас с вами нет выбора – надо слушаться. Мы с вами не вольны поступать по-своему.
Отдавая мне кошелек, она взглянула на меня, и я попытался прочесть в ее словах какой-то скрытый смысл. Она произнесла их небрежно, но без неудовольствия.
– За каретой придется послать, Эстелла. А пока вы, может быть, отдохнете немного?
– Да, я должна немного отдохнуть и выпить чаю, а вы должны обо мне позаботиться.
Она взяла меня под руку так, словно выполняла чье-то указание, и я велел лакею, который стоял тут же и глазел на дилижанс, как будто в жизни своей не видел ничего подобного, провести нас в отдельный номер. Он вытащил откуда-то салфетку, точно без этого волшебного клубка ему никогда бы не отыскать дорогу на второй этаж, и провел нас в какой-то карцер, обстановку которого составляли: уменьшительное зеркало (предмет совершенно излишний, если принять во внимание размеры карцера), судки с маслом и уксусом и чьи-то деревянные калоши. Когда я забраковал это помещение, он повел нас в другую комнату, где стоял обеденный стол человек на тридцать, а в камине из-под кучи золы выглядывал обгорелый листок школьной тетради. Бросив взгляд на это пожарище и покачав головой, он принял от меня заказ и, поскольку я спросил всего-навсего «чаю для этой леди», пошел прочь в самом унылом расположении духа.
Я убежден, что атмосфера этой залы, в которой мешались крепкие запахи мясного навара и конюшни, могла хоть кого навести на мысль, что дилижансы приносят маловато дохода и предприимчивый хозяин распорядился постепенно переводить лошадей на супы для постояльцев. И все же для меня эта комната была раем благодаря Эстелле. Мне думалось, что с нею я мог бы быть счастлив здесь всю жизнь. (Заметьте, в то время я вовсе не был там счастлив, и хорошо это знал.)