Было решено, что ему незачем спускаться вниз, и, когда мы уходили, он стоял на площадке у своей двери и светил нам, перегнувшись через перила с лампой в руке. Оглянувшись на него, я вспомнил вечер его появления, – тогда я сам вот так же стоял с лампой на лестнице и даже подумать не мог, что когда-нибудь мне будет так грустно и страшно с ним расставаться.
Старик Барли по-прежнему рычал и бранился за своей дверью, точно все это время ни на минуту не умолкал и не собирался умолкнуть. Внизу я спросил Герберта: сохранил ли наш узник фамилию Провис? Нет, конечно, отвечал он, новый жилец зовется мистер Кембл. Мой друг добавил, что в доме о мистере Кембле знают лишь одно: он, Герберт, принимает в нем участие и ему, Герберту, очень важно, чтобы новый постоялец ни в чем не нуждался и жил в полном уединении. Поэтому, когда мы вошли в гостиную, где миссис Уимпл и Клара сидели за рукоделием, я счел за благо умолчать о том горячем участии, с которым и сам отношусь к мистеру Кемблу.
Распростившись с хорошенькой, милой темноглазой девушкой и с доброй женщиной, в которой годы не угасили способности радеть о судьбе двух любящих сердец, я почувствовал, что Старый Копперов канатный завод совершенно преобразился в моих глазах. Пусть старик Барли стар как мир, пусть бранится, как целая извозчичья биржа, но в затоне Чинкса хватит молодости, надежды и веры, чтобы заполнить его до краев. И тут я вспомнил Эстеллу и наше прощанье и пошел домой совсем приунывший.
В Тэмпле все было тихо, как в самые спокойные времена. Окна тех комнат, где еще так недавно жил Провис, стояли закрытые, темные, и в Гарден-Корте не было ни души. Я три раза прошелся мимо фонтана, прежде чем подняться к себе в квартиру, но никого не увидел. И Герберт, когда зашел через полчаса ко мне в спальню, – я так измучился, что сразу лег в постель, – рассказал то же самое. Он отворил одно из окон и, выглянув на залитую лунным светом улицу, доложил, что там царит такая торжественная пустота, какая, наверно, бывает ночью в запертом соборе.
На следующий день я отправился раздобывать себе лодку. Это заняло немного времени, лодка была доставлена к лестнице Тэмпла и стала на причал в двух минутах ходьбы от моей двери. После этого я начал упражняться в гребле, то один, то вместе с Гербертом. Я часто бывал на реке в холод, ветер и дождь, и через несколько дней никто уже не обращал на меня внимания. Вначале я держался выше Блекфрайерского моста, но затем, когда часы прилива изменились, стал добираться и до Лондонского. То был еще старый Лондонский мост, и в некоторые часы дня вода здесь стремительно неслась, образуя водовороты и ямы, что создало ему недобрую славу. Однако, присмотревшись к другим гребцам, я быстро наловчился проскакивать опасное место и после этого часто пробирался среди множества кораблей и лодок до самого Эрита. Мимо Мельничного пруда мы впервые прошли вместе с Гербертом и видели, как штора на восточной стороне окна опустилась оба раза – и встречая нас и провожая обратно. Герберт обычно бывал там не реже трех раз в неделю и ни разу не сообщил мне ничего хоть сколько-нибудь тревожного. И все же я знал, что основания для тревоги есть, и не мог отделаться от ощущения, что за мною следят. Стоит такому ощущению появиться, и оно не оставляет человека в покое; невозможно сосчитать, скольких ни в чем не повинных людей я подозревал в том, что они наблюдают за мной.
Словом, я вечно дрожал от страха за отчаянного человека, которого мы прятали. Герберт как-то говорил мне, что по вечерам, во время отлива, он любит стоять у окна и думать, что вода, со всем, что она несет на себе, течет к его Кларе. А я с ужасом думал, что она течет к Мэгвичу и что любая черная точка на ее поверхности может оказаться погоней, которая приближается к нему быстро, бесшумно и уверенно, чтобы настигнуть его и схватить.
Глава XLVII
Несколько недель прошло без всяких перемен. Мы ждали, а Уэммик не подавал знака. Если бы я никогда не видел его за пределами Литл-Бритен и никогда не удостаивался чести быть запросто принятым в замке, я мог бы в нем усомниться; но я знал его хорошо и не сомневался в нем ни минуты.
Тем временем денежные мои дела приняли совсем плохой оборот, кредиторы один за другим торопили с уплатой. Я даже начал ощущать недостаток наличных денег (попросту говоря, в кармане бывало пусто) и восполнял его продажей всяких безделушек и драгоценностей, без которых легко мог обойтись. Но во мне жило твердое убеждение, что, пока мои планы и намерения столь неопределенны, брать деньги у моего покровителя было бы бессердечно и подло. Поэтому я отослал ему с Гербертом непочатый бумажник, чтобы он хранил его у себя, и испытывал своеобразное удовлетворение – искреннее или нет, судить не берусь – оттого что не пользовался его великодушием с тех пор, как узнал, с кем имею дело.
Прошло сколько-то времени, и мною овладело тягостное чувство, что Эстелла замужем. Страшась подтверждения моей догадки, хотя она и так уже граничила с уверенностью, я не читал газет и попросил Герберта (которому поведал о нашем последнем свидании) никогда не говорить о ней со мною. Зачем я берег этот последний лоскуток от покрывала надежды, разодранного, развеянного по ветру? Разве я знаю? Зачем вы, читатель, проявили такую же непоследовательность в прошлом году, в прошлом месяце, на прошлой неделе?
Очень печально мне жилось в то время, и надо всей моей тревожной жизнью, ни на минуту не исчезая из виду, как горная вершина над цепью более низких гор, маячила главная, неотступная тревога. А между тем новых причин для опасений не возникало. Сколько бы я ни вскакивал по ночам с постели, охваченный леденящим предчувствием, что Провиса нашли; сколько бы ни прислушивался вечерами, поджидая Герберта и воображая, что шаги его торопливее обычного и он несет худые вести; как бы ни терзался и ни безумствовал, а жизнь шла своим чередом. Обреченный бездействовать и пребывать в постоянном напряжении и страхе, я только катался по реке в своей лодке и ждал, ждал, ждал без конца.
Бывало, что, спустившись далеко по реке, я не мог пробиться обратно через водовороты, бурлившие у быков и арок старого Лондонского моста; в таких случаях я оставлял лодку у пристани близ Таможни, с тем чтобы позднее ее доставили к лестнице Тэмпла. Я делал это охотно, – было очень важно, чтобы я и моя лодка примелькались здешнему люду. Из этого незначительного обстоятельства воспоследовали две встречи, о которых я сейчас и хочу рассказать.
Однажды в конце февраля я сошел на пристань у Таможни уже в сумерки. В тот день я спустился с отливом до самого Гринвича и повернул, когда начался прилив. Днем было ясно, но к заходу солнца пал туман, и мне пришлось с большой осторожностью лавировать среди судов и лодок. И на пути туда и на пути обратно я видел в знакомом окне сигнал «Все спокойно».
Вечер был холодный, я озяб и решил сейчас же подкрепиться обедом; а так как по возвращении домой в Тэмпл мне предстояли долгие часы унылого одиночества, я подумал – не сходить ли после обеда в театр. Тот театр, где мистер Уопсл некогда стяжал свои сомнительные лавры, находился поблизости, возле реки (сейчас он уже нигде не находится), и на нем-то я и остановил свой выбор. Я знал, что мистеру Уопслу не удалось возродить английский театр, скорее он, напротив, катился вместе с ним вниз, к полному упадку. Афиши как-то сообщали прискорбную весть об исполнении им роли Верного Арапа при девице знатного происхождения и ее обезьянке.
А Герберту случилось видеть, как он смешил публику, играя кровожадного восточного царька с кирпично-красной рожей и в нелепейшем колпаке, обшитом бубенцами.
Я пообедал в одном из тех трактиров, которые мы с Гербертом называли географическими – где каждая скатерть являла собою карту мира, столь много на ней отпечаталось следов от портерных кружек, а на каждом ноже застывшая подливка уподоблялась морским течениям (по сей день во всех владениях лорд-мэра едва ли найдется хоть один негеографический трактир!), – и кое-как скоротал время до театра, то и дело засыпая над хлебными крошками, щурясь на газовый рожок и парясь в запахе горячих обедов. Потом встряхнулся, встал и отправился в театр.
На сцене доблестный боцман королевской службы – герой героем, только штаны были ему тесноваты в одних местах, а в других висели слишком свободно – нахлобучивал всей сухопутной мелкоте шляпы на самые глаза, хотя был очень великодушен и храбр и подбивал окружающих не платить налоги, хотя был отменным патриотом. В кармане у него был мешок с деньгами, похожий на пудинг в салфетке, и на эти деньги он при всеобщем ликовании справил свадьбу с молодой особой, дочерью почтенного торговца подушками, причем все жители Портсмута (числом девять по последней ревизии) высыпали на берег и, потирая собственные руки и пожимая чужие, запели «Налей, налей!». Однако некий чумазый кочегар, который наотрез отказался наливать и вообще отказывался делать все, что бы ему ни предлагали, и чье сердце (как о том прямо сказал боцман) было столь же черно, как его физиономия, предложил двум другим кочегарам доставить всем на свете кучу неприятностей; это и было проделано с таким успехом (поскольку семейство кочегара пользовалось большим влиянием при дворе), что понадобилось полвечера, чтобы все опять уладить, да и то ничего бы не вышло, если бы честный маленький красноносый бакалейщик в белой шляпе и черных гетрах не залез в часы, предварительно вооружившись рашпером, и не подслушал бы чужой разговор, и не вылез бы наружу, и не пристукнул бы сзади рашпером тех, для кого подслушанные им сведения оказались недостаточно убедительными. Вслед за тем мистер Уопсл (о котором до тех пор и слуху никакого не было) вышел на сцену с орденом Подвязки на груди, изображая собою всемогущего сановника, который явился прямо из адмиралтейства, и сообщил, что всех кочегаров незамедлительно отправят в тюрьму, а боцману он привез английский флаг в виде скромной награды за его службу на благо отечеству. Боцман, расчувствовавшись впервые за свою долгую жизнь, благоговейно вытер слезы флагом, а затем, снова повеселев и назвав мистера Уопсла «Ваша честь», попросил разрешения пожать ему руку, как моряк моряку. Мистер Уопсл с большим достоинством снизошел к его просьбе, после чего был немедленно затиснут в пыльный угол, потому что всем остальным нужно было плясать матросский танец; и из этого-то угла, озирая публику недовольным взглядом, он заметил меня.