дымаюсь на откос, чтобы пройти по этому тросу на глазах королевы.
Иду. Покрываюсь липкой испариной. Преодолеваю гнусную дрожь в коленках. Иду. Мне кажется, длина троса не пятнадцать метров, как было на самом деле, а все триста. Однако я иду!
Иду, рассчитываю: еще три шага... можно бегом. Пробегаю, прыгаю, подворачиваю ногу. Грохаюсь оземь. И попадаю в госпиталь с переломом ключицы...
Перелом ключицы — штука сама по себе достаточно неприятная, но если прибавить следствие (не было ли преднамеренного членовредительства — акции, в военное время строго наказуемой?), бесконечные расспросы доброжелателей (как это тебя угораздило?), долгое нелетное состояние, мучительные раздумья и одиночество, то придется признать — так я сам себе устроил одну из крупнейших неприятностей в жизни.
Но и это не все. С недавних пор замечаю: мой внук Алешка увлекается жонглированием, упражнениями на равновесие и вообще всякими цирковыми номерами... Меня раздирают противоречия: помогать ему или препятствовать?
Конечно, я хочу, чтобы он рос смелым и ловким — это понятно. Но, с другой стороны, упражнения на проволоке, даже самой невысокой, таят в себе какой-то процент неустранимого риска... И что толку от моего любимого утверждения: без риска нет воспитания? Это слова (пусть тысячу раз правильные), а все равно душа в тревоге...
Не знаю, следует ли после Коллинза, Бриджмэна, Галлая и Эвереста рассказывать о существе летно-испытательной работы.
Но об одном эпизоде умолчать не в силах.
Вскоре после того, как я закончил спецподготовку и приступил к исполнению своих обязанностей на новом уровне, меня позвал Лебедев.
Два слова об этом человеке. Умен, красив, осмотрителен, смел и азартен был он сверх всякой меры! Человек-легенда!
Позвал Лебедев и говорит:
— Ухожу в отпуск, программу заканчивать будешь ты. В чем, собственно, вся хитрость состоит? Тебе надо ничего не делать.
И он нарисовал мне картину полета, сложность которого я не оценил. По заданию следовало набрать четыреста метров, сделать обычный круг над аэродромом, выйти на посадочную прямую, снизиться до восьмидесяти метров и над ближним радиоприводом включить автоматику... До высоты шесть — восемь метров полагалось убедиться, что
самолет наделено управляется без участия летчика, и тогда, сняв руки со штурвала, а ноги — с педалей, наблюдать...
Опущу техническую сторону дела: игра электронных импульсов, посылаемых на землю и возвращаемых землей, сложное преобразование радиосигналов в усилия гидравлической системы — предмет увлекательный, но плохо поддающийся популяризации.
А финал, как я мог себе представить, должен был выглядеть так: самолет без моего вмешательства приземляется, теряет скорость на пробеге, останавливается. Сам! После этого я заруливаю на стоянку и, дав осмотреть машину инженерам, повторяю взлет.
Лебедев, вводя меня в курс дела, сказал:
— Технически все более или менее ясно. С точки зрения психологии похуже. Действовать всегда легче, чем бездействовать. Понимаешь? И как привыкнуть? Надо, очевидно, поверить в эту холеру... Я старался и почти поверил, а природа, привычки, старый мой опыт — все бунтует: против!
— И решили отдохнуть в отпуске? — спросил я.
Лебедев ничего не ответил, хотя на его открытом, красивом, честном лице было ясно написано: «Ну и нахал ты, Абаза!»
На высоте восемьдесят метров, как только зазвенел звонок ближнего привода, я проверил скорость и перекинул красный тумблер вверх, выждал пять секунд и снял ноги с педалей. Педали заходили мелко и четко. Самолет наделено сохранял направление. Я отпустил штурвал. И штурвал задергался неживыми, пожалуй, слишком даже выверенными рывками.
Покачиваясь с крыла на крыло, машина, правда, самую малость, начала неприятно опускать нос. Бетон приближался, наплывал в лицо. Видны были черные следы стертой при торможении резины, различались отдельные масляные пятна, швы между плитами...
«А если эта холера приложит меня с последнего метра?» — подумал я вдруг. И, когда увидел, как пошел назад рычаг управления двигателями, мне показалось, быстро пошел, перехватил управление, выключил автоматику и ушел на второй круг. Справедливости ради надо признать: я едва сам не приложился с последнего метра: это опасная акробатика — воевать за штурвал у самой земли.
Четыре захода я сделал в тот день и... ни одной автоматической посадки.
Меня никто не торопил, не понукал. Давали время освоиться, привыкнуть, преодолеть себя.
На другой день, не стану объяснять как, я приземлился с первого захода на автомате. Зарулил на стоянку. Выключил двигатели и пошел к начлету. Отказываться.
Настроение было, как бы сказать... моросящий дождь с туманом.
А в просторной, светлой комнате начлета, бывшего планериста и рекордсмена, с потолком, расписанным кучевыми облаками и парящими планерами изумительной красоты, я обнаружил... Лебедева.
— Вы же в отпуске? — позабыв поздороваться, сказал я.
— Задержался на день: хотел посмотреть, как у тебя получится.
— Я пришел отказываться.
— А почему?
— Я не Гастелло.
Лебедев проворно поднялся со своего места, обошел начлетский стол, взял меня под руку и повел к двери. Уже около ангара он сказал:
— Как хорошо, что там никого не оказалось. Посторонним не следовало бы это слышать. Пошли на машину и слетаем вместе. Надо... перешагнуть, непременно надо. И никаких возражений.
Мы сделали тогда три посадки. На автомате, разумеется. Ничего более отвратительного я не испытывал.
Мы с Лебедевым перешли на «ты».
Его фотография — на моем столе. Обыкновенная, без черной рамки. Он смеется и говорит мне иногда весьма откровенные и отнюдь не комплиментарные вещи.
До чего же крепко вцепились в память — я и сейчас их витку — эти корявые строчки: «График — изображение линиями свойств действий, явлений во всех случаях, когда таковые могут быть определены числами».
Со школы каждое слово помню. Все-все буквы, кажется, витку. И это подтверждает: что такое график — я знал давно и твердо, но... знать — одно, а представлять, чувствовать — совсем другое.
Мне тысячу раз толковали: вот смотри, на вертикальной оси обозначаем температуру в градусах, а на горизонтальной — годы. Берем соответствующий год, поднимаемся по ординате до средней температуры и ставим точку. Ясно? Теперь следующий год, и еще... пока не образуется система точек. Остается последовательно соединить все эти точки, и получится график, наглядно рисующий состояние климата, его изменения и тенденции в определенной точке земного шара за известный отрезок времени.
Я смотрел на кривую, вычерченную внутри прямого угла, и вроде бы понимал: сначала было холоднее, потом в течение пяти лет погода держалась более теплая... и снова средняя температура снизилась. Это я понимал, но никаких ощущений не испытывал. Я мог разобраться в графике, но не более того...
Наверное, мне не хватало воображения, или я не чувствовал большой необходимости проникать в глубинную суть бессловесных кривых. По математике и физике у меня бывали обычно четверки, чего еще?
Вот Аркаша Коркия был математик! Он таскал за собой «Занимательную алгебру» Перельмана и, как беллетристику, с увлечением читал «Сборник задач по математике». Уже в ранние школьные годы Аркаша пытался самостоятельно проникнуть в дебри дифференциальных уравнений...
— Скажи, ну чего там интересного, — допытывался я, — в этих закорючках? — (Я еще и не слыхивал про интеграл.)
И Коркия, волнуясь, начиная немного косить, пытался объяснить:
— Математика! Это всегда точность!.. Вот географию учишь: одно Сомали — французское, другое — итальянское... лотом переделят... Или: Конго — бельгийское... там колония, тут протекторат... А в математике никакой путаницы: или решил, или не решил...
Мне интересно было наблюдать за Коркией, когда он, воодушевляясь, начинал размахивать руками и с неподдельным восторгом говорил, говорил и говорил о своей любимой математике. Увы, разделить его восторг я не умел. И был убежден — никогда не сумею.
Впрочем, меня это не слишком печалило: каждому свое! Вот и графики не моя стихия.
Где-то я подхватил латинскую мудрость: что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку — и толковал ее на свой лад: одному дано, а другому — фигушки... И тут ничего не попишешь!
Как бы я удивился, скажи мне тогда кто-нибудь:
— Придет время, Колька, и ты поймешь силу графиков, оценишь их образность и абсолютную убедительность!
Собственно, можно было б сказать и больше: придет время, ты станешь жить ради графиков и будешь рисковать головой ради единой неясной точки... и ощущать себя счастливым, когда сомнительная точка прояснится, и глубоко несчастным, когда другая, надежная, точка вдруг подведет тебя...
Испытания были закончены. Машина получила вполне приличную оценку. Правда, и список доработок, приложенный к акту, оказался довольно пространным. Но это обычно.
Теперь мне предстояло перегнать самолет из центра на восточную базу. Расстояние для истребителя надо было покрыть значительное, без подвесных баков не обойтись.
К расчету маршрута привлекли не только штурманские силы, но и представителя двигателистов. К концу дня графики расхода горючего, резко менявшие свой характер в зависимости от высоты и скорости полета, лежали на моем столе.
В авиации всегда так: хвост вытащишь — нос увязнет! Хочешь долететь быстрее, вроде ясно — увеличь скорость; но раз скорость больше, горючего может не хватить... В принципе, чем выше ты летишь, тем сопротивление воздуха меньше — значит, выгодно, но и тяга двигателя с высотой падает... Короче говоря: всякое решение — компромисс,