— всего. И сейчас же его перебил Митька Фортунатов:
— А врешь! Без воды человек может только три дня продержаться. И вообще — не в этом суть! Вот мы с Мишкой, старшим братом, и пили, и ели, но, не останавливаясь, прошли сорок семь километров! Попробуй!
Мне ничего подходящего вспомнить не удавалось, но отставать не хотелось, и я сказал: не в воде, мол, и не в пройденных километрах самое главное, а в — характере! У кого есть характер, тот все сможет, а у кого — нет, тот только языком...
Кажется, мои слова произвели на Лену нужное впечатление. Она даже улыбнулась. И не вообще — а мне улыбнулась.
— Так, может, проведем состязание... или проще сказать, поспорим: у кого характер крепче, то есть у кого он самый сильный? — сказала Лена и стала придумывать условия невиданного и неслыханного в нашей школе соревнования.
Если по правде, сначала мы слушали Лену без особенного внимания, но потом, и сами не заметив, начали «запускаться» и спорить... В конце концов решили: старт в четыре тридцать утра, на ступеньках концертного зала рядом со входом в метро «Маяковская».
Первый этап — Маяковская — площадь Восстания. Этап молчания! Кто произнесет хоть одно слово, из соревнования выбывает...
Второй этап — до Зубовской площади. Усилен ный марш. Тот, кто отстал больше чем на пятьдесят метров от лидеров, с дистанции снимается...
Третий этап — от Зубовской площади до входа в Центральный парк культуры и отдыха. Этап расслабления: разрешается рассказывать веселые истории, приводить ободрительные примеры, но нельзя есть, пить, сосать леденцы и тому подобное...
Так мы разделили все Садовое кольцо, все пятнадцать с половиной километров, которые было решено перебрать ногами, чтобы встретиться с собственным характером.
Признаюсь, промолчать от площади Маяковского до площади Восстания мне лично составило куда меньше труда, чем проснуться без четверти четыре и бесшумно выбраться из дому. Очень хотелось на все плюнуть и остаться в постели.
До Зубовской площади я добрался довольно бодро, с отвратительным удовлетворением отметив: «жертвы» есть! Отстал Левка Придорогин, смылся Леня Коркин... Сашка Бесюгин не сошел, но сделался таким красным и скользким, будто его накачали клюквенным морсом и вымазали мылом...
На подступах к Крымскому мосту я подумал: «А кому это надо? Детство все... Дойдем — не дойдем... Игра...» Анекдотов Митьки Фортунатова я не слышал: злился.
За Октябрьской площадью поглядел на Лену. Она шла свободным, легким шагом, вольно размахивая руками, и плиссированная синяя юбка ритмично похлопывала ее по икрам.
«Странно, — подумал я, — а Лене это зачем? Встала чуть свет, тащится с нами... Характер проверяет? Едва ли... сомневалась бы, что дойдет, не пошла...»
На подступах к Курскому вокзалу мне сделалось невмоготу: и ноги переставлять, и думать, и замечать, кто уже отвалил, а кто — вот-вот... Все разом опротивело.
«Плюнь, ну, плюнь! — уговаривал я себя. — Подумаешь — проверка... Чепуха! Плюнуть и сесть на троллейбус: поступить вопреки... куда как труднее, чем бараном тащиться в стаде...»
И все-таки я не отвалил, гнел... Механически, как заводная кукла. И мыслей в голове оставалось все меньше: «Иди-иди... осел... Не отставай! Кто придумал: великие — хотят, обыкновенные — только хотят хотеть?.. А я?.. Не хочу!»
Около института Склифосовского обнаружилось: только человек пять или шесть тянутся за Леной...
А я? Держаться плечом к плечу с Леной я уже не мог, мог кое-как плестись...
Ничего ужасного не случилось. Никто потом меня не дразнил, не попрекал, вообще о походе этом не вспоминали. Может, потому, что победителей было мало, а побежденных много?..
Но сам-то я знал: кто рассуждал о силе воли, кто размахивал руками? Кто иронизировал над Фортунатовым? Кстати, Фортунатов-то как раз дошел! Мне всегда трудно признавать заслуги несимпатичных мне людей. И понимаю — объективность, простая честность того требуют, а душа сопротивляется. Но надо! Ради истины, ради справедливости...
Мы дрались, кажется, третий час подряд. Спину ломило, глаза отказывали, а Носов все тянул и тянул на вертикаль, и я терял его время от времени из поля зрения, потому что в глазах вспыхивало черное солнце. Ни о каких фашистах я давно уже не думал: не потерять бы ведущего, не отстать. А Носов как взбеленился, будто он только и старался оторваться от меня...
Ведомого на войне, не знаю уж с чьей легкой руки, окрестили щитом героя. Мне не особенно нравилось это название, но куда денешься — глас народа!..
Мы дрались, кажется, пятый час подряд, когда Носов, вцепившись в хвост «фоккера», пошел к земле. Я — следом... Успел подумать: «Не вытянет ... высоты не хватит»... И услышал придушенный голос Носова:
— Тянем... в горизонт... Резво.
«Фоккер» тоже тянул и тоже резво, но осадка у него была больше, и ему высоты не хватило — врезался в болото. Носов знал, что делал!
Мы сели через сорок семь минут после взлета.
Горючего оставалось маловато, и Носов, хватанув шлемофон оземь, ругал меня:
— У меня с часов стрелка слетела... А ты — слепой? Больной? Глупый? Не мог сказать: кончай свалку?! Время? Голова где? Не понимаешь?
— Ведомый — щит героя, — сказал я и выдал тупо-подобострастное выражение.
— По Сеньке — шапка, по герою, видать, — дурак, — огрызнулся Носов. И ушел со стоянки.
Я сел в траву и никак не мог прийти в себя. А тут оружейник пристал:
— Почему не стреляли, командир? — Ясно: он беспокоился за исправность пушек. Но я этого не оценил, не мог: во мне все еще дрожало — и я взъярился.
— Почему-почему? Куда стрелять, в кого? Зачем? Что ты понимаешь? Стрелять! Не видел ты черного солнца в глазах... И не лезь с дурацкими вопросами... Стрелять!
Справедливость, увы, это не дважды два. Дважды два — всегда четыре, а справедливость многолика. И нет ничего труднее, чем быть справедливым в чужих глазах.
Я уже говорил: всю жизнь, но особенно в детстве, меня ругали. Иногда гневно, иногда так... для порядка, чаще — за дело, реже — зря. И не мог я никак привыкнуть, приспособиться к «законному» порядку вещей: допустим, мне объясняют: разговаривать во время урока с соседом по парте стыдно, плохо... и так далее, а я должен хлопать глазами, соглашаться, обещать исправиться и никогда больше не повторять...
У меня так не получалось.
Прав, не прав, я лез оправдываться, доказывать свое и чаще всего схлопатывал дополнительное вливание.
Кто много говорит о любви к самокритике или уверяет, что жить не может без принципиальной товарищеской взыскательной критики, врет. Нормальный человек не может обожать осуждения, хотя бы и самого дружеского. Стерпеть и принять во внимание — куда ни шло. Но не более. Нормальному человеку должно быть приятно слышать слова одобрения,, сочувствия, тем более — восторга...
Но я думаю, каждый, делая что-то не так, как следует, выкатывая из общего ряда, понимает — он неправ.
Понимал и я. И много-много раз старался начать совершенно новую жизнь: безошибочную!
Как мне это представлялось? С первого числа буду делать физзарядку, говорил я себе, придумывал «железные клятвы» и ждал первого числа в твердой и искренней уверенности: начну полнейшее обновление.
Но почему-то накануне заветной даты я заболевал, мне предписывалось лежать в постели. Ни о какой школе не могло быть и речи, тем более о физических нагрузках... Потом я выздоравливал, надо было наверстывать упущенное, и «старое» первое число давно прошло, а новое было где-то в туманной дали.
Или: дал я себе твердое слово — бросаю курить! Мне казалось, будто врачи поглядывают на меня как-то не так, вроде с подозрением... А в авиации слова доктора достаточно, чтобы человек распрощался с полетами если не навсегда, то надолго...
Короче говоря, надо было бросать. Пора... Решил: сначала отлетаем инспекторскую проверку, схожу в отпуск, а вот вернусь и с первого числа брошу. Проходила инспекторская, проходил отпуск, я возвращался в часть, а там меня ждал приказ: «Назначить членом аварийной комиссии по расследованию катастрофы...» И надо было лететь в Н-ск. Копаться в обломках вдребезги разнесенной машины, по многу часов напряженно опрашивать свидетелей, искать виновников. Словом, никому такой работенки не пожелаю. Но приказ есть приказ. И вот неделю, дней десять живешь на нерве. Как бросить курить?
А первое число — мимо.
Полк принял новый командир. И на первом же офицерском собрании дал нам понять: порядки в части — никуда... Он таких не потерпит.
Я встал, назвался и спрашиваю:
— Как вы можете объяснить, товарищ подполковник, что часть при старых порядках сбила за время войны шестьсот восемьдесят шесть самолетов противника?
— Пока — не могу, — мгновенно парировал Шамрай.
Прошло сколько-то времени, командир приглашает меня в кабинет:
— До меня дошло, Николай Николаевич, что вы стремитесь покинуть полк?
— Никаких официальных шагов...
— Помилуйте, я не в осуждение. Просто хотелось знать: это соответствует вашему желанию?
— В полку я закончил войну, здесь стал тем, кто есть...
— Понимаю и ценю. Но открылась, как мне кажется, очень подходящая для вас вакансия... Приемщиком на завод не желаете?
И все во мне задрожало. Испытателем! Господи, какой же летчик не мечтает об этом?.. Но я виду не подал, спросил:
— Ваше предложение — теоретическое или с адресом?
— С адресом.
И Шамрай назвал мне, правда, не завод, а скорее ремонтные мастерские, где приводились в порядок хорошо мне знакомые самолеты и двигатели.
— Подумать можно? — спросил я, выдерживая правила игры.