И я жил в ожидании... возмездия.
Но никаких особых неприятностей от Симона Львовича не последовало. Подковыривал он меня, как раньше, как и других, случалось, ставил пары; но в итоге, пройдя у него полный курс русского языка и родной литературы, я был аттестован четверкой.
Считается: человек до гроба должен помнить своих учителей и испытывать к ним чувство живейшей благодарности. Требование, наверное, справедливое: родители дают нам жизнь, учителя — первоначальное ускорение.
Верно. Но иногда меня берет сомнение: а не может ли быть, хотя бы чисто теоретически, чтобы вполне приличному, заслуживающему уважения человеку не повезло в детстве? На учителей не повезло? Мне, лицу крайне заинтересованному, очень хотелось бы верить в реальность такого варианта. Увы, кроме Симона Львовича, я почти не помню людей, которым по общепринятым нормам обязан быть благодарным по гроб жизни.
Под конец учебного года, классе, очевидно, в шестом, Симон Львович привел к нам неожиданного гостя. Мы были предупреждены: гость — ученый. Профессор. Его наука — психология.
Симон Львович предварительно объяснил: психология занимается душевными явлениями. Мы ничего не поняли, и от этого нам стало еще интереснее. Гость оказался немолодым, в наших глазах — громадного роста. Он был худой, вроде слегка подвяленный на солнце, .лицо темное, кожа в мелких морщинках, над ушами висели белые волосы... Внешность профессора внушала уважение и чуть-чуть опасение: а вдруг выкинет какой-нибудь фортель на манер Хоттабыча? Но ничего сверхъестественного не произошло, если не считать сверхъестественной немедленно установившуюся тишину. Даже Бесюгин не вертелся.
Гость заговорил, а мы как открыли, так и не закрывали ртов до самого конца. Профессор рассказывал о приемах самовоспитания, о громадных возможностях, заложенных в человеке и используемых большей частью не полностью. Он говорил о бесконечном резерве душевных сил и о том, что могут совершить эти силы, если правильно управлять ими. А потом предложил:
— Сейчас, мои молодые друзья, если с вашей стороны не последует возражения, я опишу на доске ситуацию и дам четыре варианта решения — номер один, номер два и так далее. Прошу ознакомиться с ситуацией и выбрать один из вариантов решения, тот, что вам покажется наилучшим. Номер варианта, пожалуйста, запишите на листочке... Собственно, это и все. Ни фамилии, никаких прочих сведений указывать не надо. Ваши ответы помогут мне в исследовании коллективных связей, которым я сейчас занят.
Мы были окончательно сражены! Нам предлагалось послужить науке. Шутка ли?!
Тем временем профессор написал на доске четким полупечатным почерком:
Готовится 50-летие Н. Вы об этом человеке не слишком высокого мнения. Но именно вас коллектив призывает его приветствовать и вручить скромный общий подарок. Возможные варианты решения. №1
Отказываетесь, объясняя товарищам, что мешает вам исполнить поручение коллектива. №2
Принимаете предложение, рассчитывая выразить ваше истинное отношение к юбиляру, подчеркнув при этом: поручение коллектива я, конечно, исполняю, но от себя имею честь заявить... №3
Произносите такую речь, где все звучит вполне благопристойно, но надо быть дураком, чтобы не понять вашего истинного отношения к юбиляру. №4
Говорите несколько общих слов, какие говорят на всех юбилеях и поминках,— ни врагу, ни другу не придраться.
Не знаю, как восприняли эту встречу другие, я — как большой и важный урок жизни.
И вот что навсегда осело в сознании: полная уважительность к сопливым, по сути, мальчишкам и девчонкам со стороны взрослого, ученого, пожилого человека, во-первых; и, во-вторых, сама задача, которую мы решали: в ее условии не фигурировали дурацкие бассейны, из которых почему-то выливается и в которые одновременно наливается жидкость. Задача была серьезная, я почувствовал это, жизненная. И лекция тоже понравилась: все, что говорил гость, имело практическое, теперь я бы сказал, прикладное значение, для меня лично.
Что касается выбора варианта, то я, секунды не колеблясь, остановился на №2. И надо было прожить много лет, набить жутко сколько шишек, чтобы понять: не всегда прямая дорога оказывается самой близкой и самой верной.
К счастью или к сожалению, жизнь куда сложнее элементарной геометрии, и мы — люди — не безликие точки в пространстве.
Летал я, летал, если считать с аэроклубом, больше трех лет набиралось, и ничего такого со мной... не происходило.
А другим везло: у Загрица лопнул в полете амортизатор, и лыжа встала торчком. Он садился с парашютирования, поставив опущенную лыжку на место шикарным тычком о землю.
Благодарность. Именные часы. Фотография в «Красной звезде».
А у Лехи Михалева двигатель загорелся! И он, сделав все, что полагалось, но так и не потушив машину, выпрыгнул с парашютом... И тоже благодарность, портрет в стенгазете.
А я летал, летал, и... ничего.
Конечно, самому искать происшествий мне в голову не приходило, но кое-какое раздвоение чувств получалось: хорошо бы все-таки в «чепе» вляпаться, чтобы себя проверить, чтобы убедиться — справляюсь! И людям показать: Абаза может!
Такие мысли имелись, факт!
И скорее всего возникли в моей дурной голове не без влияния бездумной авиационной литературы тридцатых годов, охотно рисовавшей летное дело, исходя из принципа: чем страшнее, тем интересней.
Как бы там ни было, но когда на высоте в две тысячи метров, после пилотажа в зоне, мой самолет как-то неправильно, непривычно закренило вправо и я внезапно обнаружил, что крышка пулеметного отсека открылась и стоит торчком, я прежде всего обрадовался: наконец-то! И начал соображать, что и как делать дальше. Почему открылась крышка, выяснять не было времени.
Первое, что я понял (и понял правильно): закрыть крышку в полете не представляется возможным.
«Значит, хорошо бы, — сообразил я, — чтобы не возмущала воздушный поток, от нее избавиться. Увеличить скорость?.. Попробовать сорвать крышку? А в хвостовое оперение не вмажет?..» Решил: нет, за хвостовое оперение крышка не зацепит.
Я увеличил скорость. Машину закренило больше, крышку завернуло назад и... прижало потоком воздуха к верхней поверхности крыла. «Ну, что ж, лучше так, по крайней мере не будет дергаться». Я уменьшил скорость, крышка осталась прижатой, машину почти не кренило.
А дальше?
Радиостанции на самолете не было. Никто ничего передать, подсказать не мог. Продемонстрировать командному пункту открытый пулеметный отсек я тоже не имел возможности: злосчастная крышка располагалась поверх крыла, и, как низко ни пролетай над стартом, с земли ее все равно не увидят...
«Когда я выпущу шасси и колеса выйдут из куполов, — размышлял я, — в крыле образуется порядочная сквозная брешь. Воздух получит возможность свободно просасываться из-под крыла вверх, как это повлияет на характер обтекания? Сохранится ли устойчивость? Будет ли машина держаться в воздухе?»
В теоретическом курсе мы изучали самые невероятные аварийные ситуации, но такой: шасси выпущено, крышка пулеметного отсека открыта, как поведет себя самолет? Ваши действия? — такой вводной не было.
И никто не виноват: всего предусмотреть невозможно.
Для начала я решил не терять высоты. Установив скорость планирования, выпустил шасси. Машина летела... «Хорошо, — сказал я себе, — теперь убери обороты».
Опустив предварительно нос, как на обычном планировании перед землей, я убрал обороты. Ничего страшного не произошло.
Тогда я снова проверил высоту: у меня было 1600 метров. И решил: надо проимитировать выравнивание на посадке, чтобы потом, у земли, не попасть врасплох.
Конечно, я понимал: терять скорость, особенно на моем самолете, прославленном капризным характером и строгостью, затея рискованная, но делать это на высоте все же безопаснее, чем у земли.
Затянув обороты до минимальных, я стал осторожно подбирать ручку управления на себя. Тянул, пока машина не закачалась с крыла на крыло, пока не задрожала, предупреждая: сейчас сорвусь в штопор. Тогда я отдал ручку, увеличил скорость и пошел на посадку.
Нет, я, конечно, не был совершенно спокоен: мне шел всего двадцать первый год и такое со мной творилось впервые... Но я знал: все сделал правильно...
Сел без замечаний. Внутренне возликовал: смог! Не растерялся! Действовал обдуманно, логично! Молодец я.
Подошел командир эскадрильи.
Долго молча глядел на завернутый встречным потоком воздуха дюраль, потом тихо спросил:
— А почему запорная шпилька не была поставлена?
Я растерялся. У меня зачесались глаза. Действительно, будь шпилька на месте, крышка в жизни бы не открылась...
Но разве я готовил машину к вылету? Этим занимались техник, механики, оружейник, моторист — целая служба. И я жалобно заблеял что-то об ответственности каждого за свои действия, о служебном долге и уставной обязанности...
По своему обыкновению Шалевич терпеливо, не перебивая, слушал мой лепет, а потом, когда я исчерпался и умолк, сказал:
— Но убиваться-то в случае чего кому — тебе или им? Пойми и запомни, Абаза: в авиации за все, всегда и непременно отвечает летчик. — И, видно, сжалившись, сделав скидку на мою молодость, сказал: — В воздухе ты действовал правильно. Нормально действовал.
К тому времени я уже усвоил: «нормально» — в таблице ценностей Шалевича — оценка весьма высокого ранга. Не так уж часто Шалевич говорил: «Нормальный пилотажник» или «Нормальный методист».
Вроде бы мне следовало радоваться? Но никакого следа радости после этого разговора не осталось. Что-то сдвинулось, мир предстал в ином свете: подвиги и проступки продолжали существовать во всем их многообразии, только теперь я еще стал думать о цене совершаемого и несовершаемого...