— Ты смотри не захвали, — говорила ему, смеясь, Физа. — А то загоржусь, выпрягусь, на сухарях насидишься.
Налили по второй.
— А теперь за что? — спросил Максим.
— За наших колхозников, — предложил Уфимцев. — За их любовь к труду, за любовь к нашему делу.
— Да, заинтересовался народ, хозяином себя почуял, — сказал Максим, беря на тарелку второй кусок пирога.
— А он всегда хозяином был, — ответила Евдокия Ивановна. — Я вот сколько прожила, в колхозе двадцать лет проработала, а другого не замечала.
Уфимцев ушел от брата поздно, в глубоких сумерках.
4
День был сырой, слякотный, ветер с юга принес оттепель, и снег мокро осел, засинел густо. С низкого, заволоченного неба сыпалась крупа, ветер бил порывами, крупка резала лицо, и Груня закрывалась рукой в варежке, отвертывалась от ветра. Шла она с дневной дойки, тропкой, проложенной на задах села, за огородами. Тропка лилово блестела, снег под ногами оседал, похрустывал, ветер метал галок, сорвавшихся с потемневших деревьев, перевертывал, прижимал к земле, и они истошно кричали, паруся крыльями. Над птицефермой кружились вспугнутые кем-то голуби — голуби казались черными, летали они неторопливо и высоко.
За мастерской враз ободняло, перестала сыпаться крупка, тропка выбелилась, и Груня пошла живее, размашистее. Весь день ей сегодня было почему-то беспокойно, может, повлияла погода — ветреная, промозглая, но жила она в каком-то странном ожиданий, казалось, вот-вот должно случиться что-то такое, что изменит ее судьбу, войдет в ее жизнь, как входят в новый дом, и жизнь начнется сначала, словно ничего до этого не было.
Смерть отца на какое-то время заглушила личную боль, отодвинула в сторону. Отца она любила и дорожила этой любовью. Он никогда не кричал ни в детстве, ни после, никогда не ругал ее, хотя был строг, не давал поблажек, но если она досаждала — выговаривал ей, но делал это мягко, душевно, как хорошему товарищу.
Он молча перенес ее неудавшуюся любовь к Егору, они ни словом не обмолвились об этом, но Груня видела, как страдает отец, и еще больше проникалась к нему доверием. Замужество ее не нравилось ему, он знал, что оно вынуждено, но ничем не выказал своего неудовольствия, наоборот, громко радовался счастью дочери. И когда ушла от Васькова, пришла в дом к отцу, он ни словом не упрекнул ее, лишь сказал: «Вот и славно, ты опять дома». Отец был как бы тайной опорой в жизни, он понимал ее без слов и объяснений. И смерть его сломила ее, она окаменела, ходила как потерянная первые дни — без слез, без мыслей, не замечая безутешно плачущей матери. Когда горе от утраты улеглось, в душе осталась одна пустота да необъяснимая тоска по чему-то безвозвратно ушедшему.
И вот сегодня эта тоска сменилась ожиданием чего-то, а чего — она не представляла, и это ожидание скребло и скребло на душе, рвало сердце.
Она никогда не думала о Васькове, для нее он больше не существовал. Слышала, что, отсидев пятнадцать суток, он перевелся в другой сельсовет, забрал с собой мать, заколотил дом и уехал — куда — ее не интересовало...
Придя домой, она пообедала, потом уложив в постель дочку, сама прилегла к ней и незаметно для себя уснула. И во сне увидела, будто идет с Егором по широкому лугу, луг весь в цветах — синих, желтых, красных, а вокруг летают ярко-желтые шмели, большеглазые стеклянные стрекозы, в траве звонко свиристят на все лады кузнечики. И на душе у нее так радостно, так весело от всего, что она видит и слышит, что не может сдержать себя, прыгает, как девчонка, бегает от цветка к цветку, срывает их, подает с улыбкой Егору. А Егор идет молча, хмурится, вроде не радует его это солнечное утро, эти прелестные цветы, он принимает их от Груни, но тут же роняет, топчет своими кирзовыми сапогами. Груня смеется, тормошит его, показывает на цветы, оброненные им, которые длинной дорожкой расстилаются сзади, а он не слышит ее, идет не оборачиваясь.
Проснулась она неожиданно: словно кто толкнул ее — и она проснулась, испуганно затаилась, не открывая глаз, подождала нового толчка, но все было тихо, и в доме тихо, никто не ходил, не разговаривал. Она поднялась, села на постели, посидела. В глазах все еще стояли цветы и Егор — большой, увалистый, медленно бредущий по лугу, топчущий ее цветы. «Господи, что это? К чему? — шептала она. — Цветы... Егор... сапоги... А-а!» Она с трудом сдержала в себе крик, обхватила руками голову, покачалась из стороны в сторону, встала, подошла к окну, ткнулась лбом в холодное стекло. На дворе сумрачно, как и на душе, с подтаявших крыш падала капель, чистая, как слезы, выжигала на снегу глубокие борозды.
Она и так, без этого глупого сна, знала, что Егор растоптал ее любовь, как сегодня топтал цветы. Он, и только он, стал причиной всех ее несчастий. Но разве он не наказан за это?
Она стояла и думала, думала о себе, о Егоре, об их такой общей и вместе с тем такой разной судьбе, в которую надо, наконец, внести ясность.
Так вот какое ожидание томило ее сегодня: она ждала решения от себя самой!
Решение пришло сразу, хотя никогда раньше не думала об этом.
Она оторвалась от окна, посмотрела на спящую, разметавшуюся на постели дочь, выглянула в переднюю — там никого не было, надела сапоги, пальто, повязалась шалью и вышла на крыльцо, прислушалась — мать возилась со скотиной. Она не стала ее окликать, осторожно открыла калитку и пошла вниз по селу.
Наверное, от вида тихой предвечерней улицы, а может, от принятого решения чувствовала она себя легко, сердце не стучало, как давеча, когда она проснулась, и сама она, утвердившись в необходимости такого поступка, шла спокойно, как ходила каждый день на работу.
В окнах дома тети Маши горел свет, калитка была не заперта, и она, поднявшись на крыльцо, прошла через сени в дом. Тетя Маша мыла пол на кухне. Услышав стук дверью, обернулась, увидела вошедшую Груню и остолбенела. Груня поздоровалась с ней, прошла дальше, а она так и осталась стоять с открытым от изумления ртом, с мокрой тряпкой в руках, грязная вода с которой капала ей на подол юбки.
Дойдя до горницы, Груня постучала в дверь и, услышав: «Да, да!» — вошла.
Аня была одна, сидела за столом, проверяла школьные тетради. На ней широкий малинового цвета халат, с белыми и зелеными цветами, волосы на голове заплетены в две нетолстые косички. От ее располневшей, чересчур домашней фигуры в этой тихой комнате веяло устоявшимся теплом и спокойствием.
Увидев Груню, Аня переменилась в лице, побледнела, медленно поднялась со стула в каком-то немом оцепенении, механически, не глядя, отодвинула от края стола тетради, словно защищала их от непрошеной гостьи.
— Извините, что без приглашения, — проговорила Груня каким-то чужим голосом, закрывая дверь и приваливаясь к ней спиной, словно была не в силах стоять. — Пришла вот... поговорить. Не прогоните?
Аня уже оправилась от испуга, вызванного неожиданным вторжением той, которую она меньше всего ожидала увидеть, лицо ее стало покрываться бурыми пятнами, глаза сузились, губы скривились, задрожали.
— Не обижайтесь, ради бога, — торопливо проговорила Груня и подалась вперед. — Ничего дурного у меня на уме нет, я к вам с чистой душой.
Аня посмотрела на нее долгим пронзительным взглядом, — злость, презрение стояли в ее глазах. Казалось, она вот-вот крикнет срывающимся от обиды голосом: «Вон отсюда!» Но этого не случилось — вдруг ослабли, дрогнули ее веки, она отвела глаза, сказала, с трудом выговаривая слова:
— Садитесь, раз пришли.
Аня смотрела на свою соперницу. Она и раньше видела Груню, но вот так, вблизи — первый раз. Крупный лоб, серые глаза, румяные полные щеки, мягкий подбородок с ямочкой посредине, влажные, чуть оттопыренные губы, — все это, по мнению Ани, было некрасиво, грубо. «Однако мужчинам такие нравятся. Понравилась же она Егору!» — подумала Аня и вновь обозлилась — на себя, что позволила ей остаться, на Груню, по воле которой она живет безмужней, опозоренной. «Пришла, сидит... Бесстыжая баба!»
— Так что вам надо от меня? — не опросила, а выкрикнула Аня, опускаясь на стул.
— Не кричите, — отозвалась Груня, — давайте поговорим мирно. Мне от вас ничего не надо, я не за этим пришла... Мне Егора Арсентьевича жаль, ни за что вы его обидели.
— А это не ваше дело — разбираться, кто кого обидел: он меня или я его.
— Как не мое? — удивилась Груня. — Мое это дело... Я виновата перед вами, мне и каяться и ответ держать. А Егор тут ни при чем, он невиноватый.
Аня слушала ее и удивлялась этой женщине, так легко признавшейся в своей вине, но почему-то выгораживающей Егора.
— Я к вам зачем пришла, — начала Груня. — Хотела сказать, ничего у нас с Егором нет такого, чтобы...
Аня не дала ей договорить:
— Меня не интересуют ваши отношения с моим бывшим мужем. Рассказывайте это кому-нибудь другому, не мне.
— Не было же никаких отношений с его стороны, — сказала Груня с горечью и посмотрела на поморщившуюся при этих словах Аню. — Дружили мы с ним, когда молодыми были, вот и... приплели, что не надо. Видели меня один раз с ним, у людей язык не привязан. Вас он любит, сам мне говорил.
— Не верю! Если бы меня любил, не...
Голос у Ани задрожал, она отвернулась, чтобы не показать сопернице своей слабости, глубоко вздохнув, набрала в грудь воздуха, посидела так.
— Поймите, дети у него... трое будет. — Она повернулась к Груне, сказала, не в силах больше сдерживаться: — Как вам не стыдно! Бегать за женатым человеком, отбивать от семьи, это... это подло!
Аня встала — губы ее скривились, на глазах блестели слезы, она подошла к комоду, взяла из ящика платок, вытерла им глаза, щеки, снова села.
Груня молча наблюдала за ней. Она совсем не рассчитывала, что разговор будет таким, вернее, никакого разговора не получилось, перед ней сидела обиженная, издерганная несчастьем женщина, которая уже не в силах управлять своими нервами. И Груне стало жалко ее.
— Пусть я подлая, пусть. Можете меня оскорблять, можете презирать — дело ваше, я этого заслуживаю. Но я не оправдываться к вам пришла, а просить за человека, который мне тоже дорог, — чего мне скрывать это от вас.