Большое сердце маленькой женщины — страница 13 из 35

От слова «милая» слезы хлынули из Танькиных глаз с новой силой.

– Поплачь, поплачь, – погладила ее по плечу свечница и поклонилась. – Прости, если что не так.

Егорова остолбенела.

– Да за что же?

– За все прости, – смиренно попросила свечница и тихо добавила: – А икона Илии Пророка – там. – Она указала рукой на соседний придел. – Помолись ему, милая, тревога-то и отхлынет, а сердце очистится.

«Илья!» – про себя ахнула Егорова, почувствовав, как моментально высохли слезы. «Все правильно!» – возликовала она и, преисполненная благодарности, бросилась к свечнице, но той и след простыл – Танька стояла в храме совершенно одна, только теперь ее одиночество не пугало, она была спокойна, потому что знала: ее путь верный, муж и дочери живы и здоровы, а Илья…

«А тут уж как Бог даст», – философски изрекла себе под нос Егорова и, бросив мелочь в медную церковную кружку, вышла из храма, полная сил и уверенности.

Примерно с такими же чувствами покинул свою комнату и Русецкий в поисках эликсира хорошего настроения, подпорченного Танькиным вмешательством в его личное пространство.

Он много думал сегодня, потому что встреча с Егоровой в который раз за эти три дня лишила его покоя. Но дело даже не в этом: Танька не просто разрушила привычное спокойствие, она отняла волю Ильи, втянув в какие-то мистические манипуляции чуть ли не с огнем и мечом, заставив сидеть дома, довольствоваться подачками. Даже попрошайничество в хлебном магазине казалось не таким унизительным, как помощь старого товарища. Причем добровольная. Пришла – принесла – накормила – напоила. И ничего взамен. Ну ладно – ему, а ей-то какая польза?!

Рузвельт, в сущности, никогда прежде не измерял отношения с людьми категорией выгоды. Не был расчетлив. Скорее он напоминал ребенка, инстинктивно чувствующего того, кто способен одаривать. Стоя в предбаннике хлебного магазина, Илья никогда не протягивал руки, не произносил ни одного жалобного слова. Довольствовался тем, что дадут. Для этого у него в ногах шапка и лежала. Одинаково радовался и булке, купленной сердобольной старушкой, и горстке мелочи. Мелочь, кстати, чаще всего бросали молодые люди, не глядя, как монетки в бездонный бассейн, не столько по зову сердца, сколько отдавая дань традиции, – нищим положено подавать! На лицах молодых людей Илья часто обнаруживал выражение брезгливости, которое для него служило знаком: дадут! Обязательно дадут, высыплют в его шапку горсть мелочи. Они, эти молодые, словно откупались от него. Почему? Может быть, потому, что у него на самом деле была высокая миссия – всем своим видом он подтверждал их полную состоятельность, благополучие и собственную никчемность. Полную. Особенно по сравнению с ними.

Танька не принадлежала ни к пожилым, ни к молодым, но она тоже подала ему милостыню, щедрую, обильную, то есть пожалела. А жалость – страшное чувство, страшное по скрытым в нем возможностям. Это наркотик, который опьяняет и требует повторения доза за дозой. Жалость утверждает неравенство, жалость дает власть. Но он, Илья, не даст Танькиной жалости власти над собой. И самой Таньке тоже не даст! Она не сможет контролировать каждый его шаг! Он сам себе хозяин!

«Вот так-то!» – бормотнул Рузвельт, взявшись за ручку входной двери, но не успел шагнуть за порог, как услышал за спиной «Иля!» с ударением на первый слог. Возле своей комнаты стояла Айвика. Как обычно молчаливая, она махнула ему рукой и скрылась.

Дважды Илье повторять было не нужно: не заходя внутрь, он заглянул в комнату и обнаружил там Айвику, стоящую возле стола с выражением лица строгого и верного часового.

– Что случилось?

– Зачем идти? Все есть, бери. – Айвика сделала шаг в сторону, и взору Русецкого предстала оставленная Танькой бутылка водки.

– Это что? Мне? – не поверил Рузвельт. – А что за праздник?

– Нельзя на улицу ходить, – строго сказала ему Айвика, добавив для отвода глаз: – Скользка.

Илье этого было достаточно. «От добра добра не ищут», – решил он и протянул руку, Айвика передала ему бутылку, но порога своей комнаты не перешагнула, словно боялась чего-то.

– Хотите со мной? – Русецкий постучал пальцем по стеклу. – У меня даже огурцы соленые есть. – Ему было легко угощать Танькиными дарами.

– Спасипа, – тихо произнесла соседка и для пущей убедительности пару раз отрицательно качнула головой.

Надо сказать, от ее отказа Илье не стало ни холодно ни жарко. Все складывалось как нельзя лучше. Вот оно, «чудное мгновение»: «Передо мной явилась ты!..» Под это «ты» с легкостью подходила и Танька, и Айвика, но на самом деле – это место было отдано другой «женщине», приятно холодившей руки и обещавшей часы бездумной радости и покоя. В их предвкушении Рузвельт глотнул полстакана и, к собственному изумлению, больше не смог. Померещилось, что во рту пена, того и гляди выползет наружу. Напуганный, он подошел к висевшему на стене небольшому зеркалу, открыл рот – чисто.

«Чертовщина какая-то!» – храбро улыбнулся Илья своему отражению, высунул язык и обмер: из зеркала смотрел Другой, похожий на него самого как две капли воды, но другой. Не такой яркий, что ли. Русецкий лихорадочно протер глаза: все в порядке. «Померещилось!» – убедился Илья и вернулся к подоконнику. Сделав еще пару глотков, остановился – водка не лезла в горло. Не хотелось! Впервые за столько лет Илья мог сказать об этом совершенно осознанно! «Такого не может быть!» – с тоской подумал он, быстро оценив, чего может лишиться. «Это временно», – успокаивал он себя, а в голову лезло всякое. Вспомнился почему-то Витька Нагорнов – доисторический свидетель его школьных успехов, можно сказать, конкурент, претендовавший, как и он, на первые места, но всегда почему-то оказывавшийся вторым. Витька ненавидел его, счастливчика, искренне полагая, что все успехи Ильи – это результат отчаянного везения. Признать, что соперник прикладывает хоть какие-то усилия к тому, чтобы стать первым, Нагорнов был не в состоянии: со стороны казалось, что Русецкому все дается необыкновенно легко. Это казалось Витьке несправедливым, он и не догадывался, что люди могут быть наделены разными способностями. В способности Ильи он просто-напросто не верил, точнее, не хотел верить, потому что его опыт свидетельствовал об обратном. Всего в этой жизни, он, Витька Нагорнов, добивался огромным трудом, усердием и злостью. Так учила его мать, брошенная мужем несчастная женщина, скрюченная какой-то страшной болезнью. Вот ей Витька верил, она точно знала, что говорила. «Ты рожден для другой жизни», – убеждала мать, делая для сына все возможное и невозможное.

Илья вспомнил ее, тяжело опиравшуюся на костыль, подволакивающую ногу. В школу она приходила довольно часто, всегда по одной и той же причине: защитить Витеньку, восстановить справедливость, наказать нерадивых, взять то, что положено. Эта женщина смело бранилась с директором и завучами, без стеснения пуская в ход собственную инвалидность, грозила предметникам, отчаянно выговаривала обидевшим ее сына ученикам. А потом она перестала приходить в школу, поговаривали даже, что добрую половину года Витькина мать проводит в больнице. Да и, кстати, нужда в этом отпала: к классу десятому Нагорнов окончательно превратился в злобное, наглое животное, смело забирающее себе то, что причитается. А еще Рузвельт вспомнил, что Витька никогда не конфликтовал с ним в открытую, даже при входе в класс протягивал руку. Ладонь, помнится, была шершавой, с мозолями у основания пальцев – наверное, следы от турника или штанги. Нагорнов шел с Ильей ноздря в ноздрю, незаметно для себя повторяя каждый шаг соперника, даже вуз выбрал тот же – МГИМО…

«Интересно, поступил?» – озаботился Рузвельт и попытался вспомнить, не долетало ли до него каких-нибудь сведений. Последний раз, помнится, он видел Витьку на похоронах своей матери, такого же угрюмого, как обычно. Удивился еще: откуда он тут взялся? «Береги себя», – сказал ему тогда Нагорнов и как-то небрежно и снисходительно похлопал его по плечу. Больше из прошлой жизни Илья практически ничего не помнил, да и эта сцена всплыла совершенно неожиданно. Но тем не менее зацепила и заставила развиваться мысль в определенном направлении. Русецкий не мог припомнить, был ли Витька на встрече одноклассников. А если даже и был, то кто может гарантировать ему, что не спрятался за чужими спинами, не отвернулся, лишь бы не подавать руки хроническому неудачнику по имени Никто и Никак? Никогда прежде Илья не чувствовал неравенства. Усыпленный философией жизни как «изящного нуля», поиском гармонии в «комнате без третьей стены», веривший в какой-то особенный раструб открывшихся перед ним возможностей, Рузвельт полагал, что все в его жизни устроено правильно. Свое существование он называл сущностным, экзистенциальным, ибо оно не было связано с погоней за славой, деньгами, успехом. Русецкий мнил себя «аристократом духа», находя отдохновение в чтении и размышлениях, а на деле был нищебродом и тунеядцем в одном лице. «Почему я этого раньше не видел?» – растерялся Илья, а потом вновь метнулся к зеркалу. Отражение оказалось прежним – узкое лицо, неухоженная клинообразная длинная борода, перебитый у переносицы нос. Никаким аристократизмом здесь и не пахло.

Свое открытие Русецкий переваривал медленно, уговаривая себя подумать, не торопиться, найти причину, способную объяснить зигзаги его судьбы. Осторожно, словно крадучись, он двигался по волнам собственной памяти, не переставая удивляться тому, как прихотливо подсовывает она ему лица и сюжеты: Танька, Нагорнов, его мать, заведующая хлебным магазином, Айвика, какие-то мальчики и девочки детсадовского возраста, Вагиза, Ольюш… А ведь совсем недавно все было по-другому: каждый новый день затертой монеткой проваливался в копилку жизни, ничего не обещая, лишь подтверждая постоянство заведенного уклада. И он был прекрасен, этот уклад, потому что был замкнут на самом Илье, на его желании жить свободным. «Иная, лучшая потребна мне свобода!» – развеселился Рузвельт, процитировав Пушкина, а потом как-то разом сник. В желанной свободе жизни не было, от начала до конца она была надумана и не имела ничего общего с тем счастьем, о котором писал поэт. Одно дело – жить свободным, когда ты среди себе подобных, а другое – когда вокруг ни души. Такая свобода не в счет. Это всего лишь второе название одиночества, а значит, добиться его нетрудно, достаточно просто отказаться от мечты, похоронить мать, забыть товарищей. Нет, не товарищей. Себя.