Большое собрание мистических историй в одном томе — страница 101 из 179

окинуть комнату, а этого я сделать не решался. И в одиночестве я прилагал все усилия, чтобы удержать дух, еще не покинувший тело. Но вскоре стало ясно, что они оказались тщетными – краска исчезла со щек и век, сменившись более чем мраморной белизной, губы еще больше запали и растянулись в жуткой гримасе смерти, отвратительный липкий холод быстро распространился по телу, и его тотчас сковало обычное окостенение. Я с дрожью упал на оттоманку, с которой был столь страшным образом поднят, и вновь предался страстным грезам о Лигейе.

Так прошел час, а затем (могло ли это быть?) я вторично услышал неясный звук, донесшийся со стороны ложа. Я прислушался, вне себя от ужаса. Звук раздался снова – это был вздох. Кинувшись к трупу, я увидел – да-да, увидел! – как затрепетали его губы. Мгновение спустя они полураскрылись, обнажив блестящую полоску жемчужных зубов. Изумление боролось теперь в моей груди со всепоглощающим страхом, который до этого властвовал в ней один. Я чувствовал, что зрение мое тускнеет, рассудок мутится, и только ценой отчаянного усилия я наконец смог принудить себя к исполнению того, чего требовал от меня долг. К этому времени ее лоб, щеки и горло слегка порозовели и все тело потеплело. Я ощутил даже слабое биение сердца. Она была жива! И с удвоенным жаром я начал приводить ее в чувство. Я растирал и смачивал спиртом ее виски и ладони, я пустил в ход все средства, какие подсказывали мне опыт и немалое знакомство с медицинскими трактатами. Но втуне! Внезапно розовый цвет исчез, сердце перестало биться, губы вновь сложились в гримасу смерти, и миг спустя тело обрело льдистый холод, свинцовую бледность, жесткое окостенение, угловатость очертаний и все прочие жуткие особенности, которые обретает труп, много дней пролежавший в гробнице.

И вновь я предался грезам о Лигейе, и вновь (удивительно ли, что я содрогаюсь, когда пишу эти строки?), вновь с ложа черного дерева до меня донесся рыдающий вздох. Но к чему подробно пересказывать невыразимые ужасы этой ночи? К чему медлить и описывать, как опять и опять почти до первых серых лучей рассвета повторялась эта жуткая драма оживления, прерываясь новым жестоким и, казалось бы, победным возвращением смерти? Как каждая агония являла черты борьбы с каким-то невидимым врагом и как каждая такая борьба завершалась неописуемо страшным преображением трупа? Нет, я сразу перейду к завершению.

Эта жуткая ночь уже почти миновала, когда та, что была мертва, еще раз шевельнулась – и теперь с большей энергией, чем прежде, хотя и восставая из окостенения, более леденящего душу своей полной мертвенностью, нежели все предыдущие. Я уже давно отказался от всяких попыток помочь ей и, бессильно застыв, сидел на оттоманке, охваченный бурей чувств, из которых невыносимый ужас был, пожалуй, наименее мучительным и жгучим. Труп, повторяю, пошевелился, и на этот раз гораздо энергичней, чем раньше. Краски жизни с особой силой вспыхнули на лице, члены расслабились, и, если бы не сомкнутые веки и не погребальные покровы, которые все еще сообщали телу могильную безжизненность, я мог бы вообразить, что Ровене удалось наконец сбросить оковы смерти. Но если даже в тот миг я не мог вполне принять эту мысль, то для сомнений уже не было места, когда, восстав с ложа, неверными шагами, не открывая глаз, словно в дурмане тяжкого сна, фигура, завернутая в саван, выступила на самую середину комнаты!

Я не вздрогнул, я не шелохнулся, ибо в моем мозгу пронесся вихрь невыносимых подозрений, рожденных обликом, осанкой, походкой этой фигуры, парализуя меня, превращая меня в камень. Я не шелохнулся и только глядел на это видение. Мысли мои были расстроены, были ввергнуты в неизъяснимое смятение. Неужели передо мной действительно стояла живая Ровена? Неужели это Ровена – белокурая и синеглазая леди Ровена Тремейн из рода Тревейньон? Почему, почему усомнился я в этом? Рот стягивала тугая повязка, но разве он не мог быть ртом очнувшейся леди Тремейн? А щеки – на них цвели розы, как в дни ее беззаботной юности… да, конечно, это могли быть щеки ожившей леди Тремейн. А подбородок с ямочками, говорящими о здоровье, почему он не мог быть ее подбородком? Но в таком случае за дни своей болезни она стала выше ростом? Какое невыразимое безумие овладело мной при этой мысли. Одним прыжком я очутился у ее ног. Она отпрянула от моего прикосновения, окутывавшая ее голову жуткая погребальная пелена упала, и гулявший по комнате ветер заиграл длинными спутанными прядями пышных волос – они были чернее вороновых крыл полуночи. И тогда медленно раскрылись глаза стоявшей передо мной фигуры.

– В этом… – пронзительно вскрикнул я, – да, в этом я не могу ошибиться! Это они – огромные, и черные, и пылающие глаза моей потерянной возлюбленной… леди… ЛЕДИ ЛИГЕЙИ!

1838/1845

Ги де Мопассан(1850–1893)Покойница

Пер. с англ. Е. Пучковой

Я любил её безгранично, безоглядно. Почему люди влюбляются? Разве не странно, когда окружающий мир вдруг перестаёт существовать, когда лишь одно создание приковывает взгляд, питает мысли и чувства, когда сердце снедаемо только одним желанием и на устах трепещет всего одно имя. Имя, которое, как вода, бьющая из источника, поднимается из омута переполненной до краёв души и выплёскивается в словах, заставляя повторять его вновь и вновь, шептать без устали, повсюду, как чудотворную молитву.

Я никому не рассказывал об этом. Любовь всегда уникальна и всегда одинакова. Мне посчастливилось встретить свою единственную и полюбить. Вот и всё. Она окружила меня нежностью. Год я наслаждался её объятиями, прикосновениями, взглядами, шелестом платья, звуками голоса… Она полностью завладела мной, пленила меня, погрузила в блаженное забытьё, и я уже не осознавал, день на дворе или ночь, жив я или умер и где нахожусь – дома или на чужбине.

А потом она умерла. От чего? Не знаю.

Однажды дождливой ночью она пришла насквозь промокшая и вскоре начала кашлять. Кашель не прекращался целую неделю и окончательно подкосил её, она слегла.

Что случилось? И это мне неизвестно.

Доктора осматривали её, что-то записывали и уходили. Она послушно пила микстуры, которые они назначали. Руки её обжигали, такими были горячими, на пышущем жаром лбу блестели бисеринки пота, в лучистых глазах затаилась грусть. Я говорил с ней, и она что-то мне отвечала. О чём шла речь? Понятия не имею. Я всё забыл – всё, всё. Она умерла. Помню только её последний вздох, слабый, еле различимый. Больше ничего. Сиделка воскликнула: «Ох!» – и я сразу понял, всё понял!

Сознание моё затуманилось, я уже был не способен что-либо воспринимать. Совершенно не способен. Затем увидел священника, услышал, как он сказал: «Ваша любовница». Это прозвучало оскорбительно. Но ведь она умерла, никто не имел права её оскорблять. Я прогнал его. Пришёл другой, сделал всё, что требовалось, и был очень добр. Я плакал, когда он заговорил о ней.

Мне давали множество советов по поводу похорон. Я с трудом улавливал суть.

Но хорошо помню гроб и удары молотка, когда заколачивали крышку. О боже!

Мою возлюбленную закопают, спрячут от меня. Её! В этой яме!

Пришли несколько человек, наши друзья. Мы не увиделись. Я убежал.

Потом долго бродил по улицам. Как попал домой, не представляю.

А на следующий день отправился в путешествие.

Вчера я вернулся в Париж.

Моя комната… наша комната, наша кровать, квартира, дом – всё было пропитано тем, что остаётся живым от умершего. Безмерная скорбь захлестнула меня с новой силой, я начал задыхаться и, не сумев открыть окно, устремился к выходу. Мне было невмоготу находиться среди её вещей, в замкнутом пространстве, огороженном стенами, которые ещё хранили память о ней, скрывая в каждой незримой трещинке тысячи атомов её тела, её дыхания. Я схватил шляпу, не помышляя ни о чём, кроме спасения, и, уже подходя к двери, обратил внимание на большое зеркало в прихожей. Это она повесила его там, поскольку всегда оглядывала себя с головы до пят перед уходом, чтобы каждая деталь соответствовала её безупречному вкусу и всё, от обуви до причёски, выглядело идеально.

Я замер перед зеркалом. Она так часто смотрелась в него, что, вероятно, в нём должен был остаться её отражённый лик.

Я стоял, трепеща, впиваясь глазами в зеркальную гладь, бездонную, бесстрастную, но вобравшую в себя её образ, который словно бы оживал под моим воспламенённым взглядом, и в этот момент мы вместе обладали ею. Мне показалось, что я влюблён в саму эту отражающую поверхность: я прикоснулся к ней, но она была холодна. О, воспоминания, воспоминания! Безжалостное зеркало, испепеляющее, живое, пугающее, вновь возродило мои страдания. Счастливы те, чьи сердца подобны зеркалам, кто способен забывать запечатлённые образы, как только они исчезают из поля зрения, стирая память обо всём, что было дорого, чем хотелось упиваться ежеминутно, что дарило счастье привязанности и любви! Боже, какие муки!

Я выбежал из дома и, сам того не осознавая, направился к кладбищу. Вот и её могила – обычная, с мраморным крестом, на котором высечены простые слова: «Она любила, была любима и умерла».

А где-то там, внизу, покоилось её прекрасное тело и… разлагалось. Что может быть ужаснее?! Я зарыдал, припав лицом к земле.

Прошло немало времени, прежде чем я заметил, что уже наступил вечер. В тот же миг, словно отклик на потаённые чаяния страдающего любовника, мной овладело странное, безумное желание: я захотел провести ночь подле неё, последнюю ночь на её могиле. Но меня увидят, прогонят. Как быть?

Я решил прибегнуть к уловке – поднялся, сделав вид, что ухожу, и побрёл по городу мёртвых, удивляясь, до чего же он мал в сравнении с городами живых, хотя ведь почивших намного больше, чем ныне здравствующих. У меня не было какой-то конкретной цели, я просто шёл куда глаза глядят и размышлял о бренности бытия.

Мы строим высокие дома, мостим дороги, дабы хватило места для четырёх поколений, единовременно живущих на земле, вкушающих её плоды, утоляющих жажду водой из её источников и вином, что даруют её виноградники. А всем поколениям мёртвых, всему роду человеческому – тем, кто обитал здесь до нас, – не нужно почти ничего, разве что толика почвы! Земля принимает их, время стирает из памяти. Прощайте!