После моего отъезда я не слышал, чтобы какие-нибудь новые данные пролили свет на это таинственное происшествие.
Господин де Пейрорад умер через несколько месяцев после смерти своего сына. Он завещал мне свои рукописи, которые я, может быть, когда-нибудь опубликую. Я не нашел среди них исследования о надписях на Венере.
P. S. Мой друг г-н де П. только что сообщил мне в письме из Перпиньяна, что статуи больше не существует. Г-жа де Пейрорад после смерти мужа немедленно распорядилась перелить ее на колокол, и в этой новой форме она служит илльской церкви. «Однако, – добавляет г-н де П., – можно подумать, что злой рок преследует владельцев этой меди. С тех пор как в Илле звонит новый колокол, виноградники уже два раза пострадали от мороза».
Эдит Несбит(1858–1924)Рама из черного дерева
Пер. с англ. Л. Бриловой
Быть богатым – ни с чем не сравнимое ощущение, тем более если ты успел познать глубины нищеты: был наемным писакой на Флит-стрит, служил репортером, подвизался журналистом, твои статьи браковали и никто тебя не ценил. И все эти занятия были совершенно несовместимы с фамильным достоинством человека, происходящего по прямой линии от герцогов Пикардии.
Когда скончалась моя тетушка Доркас и завещала мне семь сотен годового дохода и дом с обстановкой в Челси, я понял, что мне осталось желать только одного: поскорее вступить во владение наследством. Даже Милдред Мэйхью, которую я до этого считал светочем моей жизни, сразу утратила часть своего блеска. Я не был помолвлен с нею, но снимал жилье у ее матери, пел с Милдред дуэты и дарил ей перчатки, когда мог себе это позволить, что случалось нечасто. Это была милая, добрая девушка, и я рассчитывал когда-нибудь на ней жениться. Очень приятно сознавать, что молоденькая женщина о тебе думает; с таким чувством и работается легче. И очень приятно знать, что на вопрос: «Согласишься ли?» – последует ответ: «Да».
Однако известие о наследстве едва ли не полностью вытеснило образ Милдред из моего сознания, тем более что она в ту пору находилась с друзьями за городом.
Мой свежеприобретенный траурный костюм еще оставался совершенно новым, а я уже сидел в тетушкином кресле перед камином в гостиной собственного дома. Мой собственный дом! Он был велик и роскошен, но при этом пуст. И тут меня снова посетили мысли о Милдред.
Комната была обставлена удобной мебелью из палисандрового дерева с дамастовой обивкой. На стенах висели несколько весьма недурных образчиков масляной живописи, но вид комнаты уродовала кошмарная гравюра в темной раме «Суд по делу лорда Уильяма Расселла», занимавшая пространство над камином. Я встал, чтобы ее рассмотреть. Я бывал у тетушки довольно часто, как и предписывал долг, но вроде бы не видел прежде эту раму. Она явно предназначалась не для гравюры, а для картины. Черное дерево, из которого она была сделана, покрывала красивая и необычная резьба.
Мой интерес все возрастал, и, когда вошла с лампой горничная тетушки (я сохранил прежний немногочисленный штат слуг), я спросил, давно ли гравюра здесь висит.
– Госпожа приобрела ее всего лишь за два дня до болезни, но раму новую покупать не хотела – эту достали с чердака. Там, сэр, полным-полно любопытных старых вещей.
– А давно ли хранилась рама у тетушки?
– О да, сэр! В Рождество будет семь лет моей службе здесь, а рама сюда попала задолго до меня. В ней была картина. Она теперь тоже наверху – чернущая и страшная, как каминное нутро.
Мне захотелось взглянуть на картину. Что, если это какой-нибудь шедевр старых мастеров, который тетушка приняла за хлам?
На следующее утро, сразу после завтрака, я посетил чердак.
Запасов старой мебели там хватило бы на целую лавку древностей. Весь дом был обставлен в едином средневикторианском стиле; все, что не соответствовало идеальной меблировке гостиной, стащили на чердак: столики из папье-маше и перламутра, стулья с прямыми спинками, витыми ножками и выцветшими сиденьями с ручной вышивкой, каминные экраны с золоченой резьбой и вышивкой стеклярусом, дубовые бюро с медными ручками; рабочий столик с плоеным шелковым чехлом, поблекшим, изъеденным молью и готовым рассыпаться в прах. Когда я поднял шторы, все это вместе со слоем пыли оказалось на свету. Я предвкушал, как верну это богатство в гостиную, заместив его на чердаке викторианским гарнитуром. Но в ту минуту я занимался розыском картины, «чернущей, как каминное нутро», и в конце концов она обнаружилась за старыми каминными решетками и нагромождением коробок.
Джейн, горничная, тут же ее опознала. Я бережно отнес картину вниз и стал изучать. Сюжет и краски были неразличимы. В середине имелось большое пятно более темного оттенка, но что это было – человек, дерево или дом, оставалось только гадать. Похоже, картину написали на очень толстой деревянной доске, обтянутой кожей. Я решил было отправить ее к одному из тех мастеров, кто при помощи живой воды дарует вечную юность пострадавшим от времени семейным портретам, но тут меня посетила идея: а почему бы мне не попробовать себя в роли реставратора – хотя бы на краешке картины?
Энергично пустив в ход губку, мыло и щеточку для ногтей, я очень скоро убедился, что изображение отсутствует. Под щеткой не обнаруживалось ничего, кроме голой дубовой поверхности. Я перешел к другой стороне, Джейн наблюдала за мной со снисходительным интересом. Результат был тот же. И тут меня осенило. А почему эта доска такая толстая? Я оторвал кожаную окантовку, доска распалась и в облаке пыли упала на пол. Там были две картины, соединенные лицевыми сторонами. Я прислонил их к стене – и тут же был вынужден сам на нее опереться.
Одна из картин изображала меня; портрет точно, в малейших подробностях, повторял мои черты и выражение лица. Это был я – в платье времен короля Якова Первого. Когда была написана эта картина? И как, без моего ведома? Что это – причуда моей тетушки?
– Боже, сэр, – возопила у меня над ухом Джейн, – какая миленькая фотография! Это на маскараде, сэр?
– Да, – выдавил я из себя. – Мне… мне больше ничего не потребуется. Вы можете идти.
Она ушла, а я с неистово колотившимся сердцем повернулся к другой картине. Это был портрет прелестной женщины – ослепительной красавицы. Я отметил совершенство ее черт: прямого носа, ровных бровей, пухлых губ, тонких ладоней, бездонных сияющих глаз. На ней было черное бархатное платье. Фигура была изображена в три четверти. Локти женщины опирались о стол, подбородок покоился в ладонях; лицо было обращено прямо на зрителя, взгляд, устремленный в самые глаза, ошеломлял. На столе виднелись циркули, еще какие-то сверкающие инструменты, назначения которых я не знал, а также книги, бокал, кипа бумаг, перья. Но все это я разглядел позднее. В первые четверть часа я неотрывно смотрел в ее глаза. Подобных я никогда не видел: они и молили, как глаза ребенка или собаки, и повелевали, словно глаза императрицы.
– Прикажете стереть пыль, сэр? – Любопытство заставило Джейн вернуться. Я кивнул. Свой портрет я отвернул в сторону, а изображение женщины в черном заслонил собой. Оставшись один, я сорвал со стены «Суд по делу лорда Уильяма Расселла» и поместил в крепкую темную раму женский портрет.
Потом я послал багетному мастеру заказ на раму для своего портрета. Он так долго пребывал лицом к лицу с изображением прекрасной чародейки, что у меня не хватало духу отнять у него счастье смотреть на нее. Если это сентиментальность – что ж, назовите меня сентиментальным.
Прибыла новая рама, и я повесил ее напротив камина. Перерыв все бумаги тетушки, я не нашел ничего, что объясняло бы происхождение моего портрета, осталась тайной и история картины, запечатлевшей незнакомку с удивительными глазами. Выяснилось только, что вся старая мебель перешла к тетушке после смерти моего двоюродного деда – главы фамилии. Я бы заключил, что наше сходство – семейное, если бы все, кто входил в гостиную, не восклицали: «Как похоже вас изобразили!» Пришлось использовать объяснение, придуманное Джейн, – маскарад.
И тут, как можно предположить, история с портретами подходит к концу. Вернее, это можно было бы предположить, если бы далее не следовало еще немало страниц. Как бы то ни было, тогда я счел эту историю законченной.
Я отправился к Милдред и пригласил ее с матушкой у меня погостить. На картину в раме из черного дерева я старался не смотреть. Я не мог ни забыть, ни вспоминать без странного трепета выражение глаз женщины, когда я увидел их впервые. Меня пугала мысль, что наши взгляды опять встретятся.
Готовясь к визиту Милдред, я сделал в доме кое-какие перестановки. Многие предметы старомодной мебели были перенесены вниз, весь день я перемещал ее так и эдак и наконец, уставший, но довольный, уселся перед камином. Взор мой случайно упал на картину, на карие, бездонные глаза женщины, и, как в прошлый раз, замер, прикованный каким-то колдовством, – так мы иногда подолгу, как зачарованные, рассматриваем в зеркале отражение собственных глаз. Встретившись с ней взглядом, я ощутил, что мои зрачки расширяются, а под веками щиплет, словно от подступивших слез.
– Как же мне хочется, чтобы ты была женщиной, а не картиной! – произнес я. – Сойди вниз! Пожалуйста, сойди!
Я говорил это со смехом и все же простер вперед руки.
Я не клевал носом, не был пьян. Я был абсолютно бодр и совершенно трезв. Однако, протягивая руки, я увидел, как расширились глаза женщины, как затрепетали губы. И можете меня повесить, если это неправда.
Ладони ее шевельнулись, по лицу пробежала тень улыбки.
Я вскочил на ноги.
– Э нет, – проговорил я вслух. – Слишком уж странные фокусы выделывают отблески камина. Велю-ка я принести лампу.
Я потянулся к колокольчику и уже к нему притронулся, но не успел позвонить, потому что услышал какой-то звук у себя за спиной. Огонь был тусклым, углы комнаты тонули во мраке, но за высоким резным стулом явно сгустилась какая-то тень.