Большое солнце Одессы — страница 21 из 40

Немцы были за Днестром, немцы и румыны. До Днестра рукой подать, Одесса пьет воду из Днестра. Но Одесса всю жизнь пила воду из Днестра, и до Днестра всегда было рукой подать.

Двадцать лет за Днестром была Бессарабия, в Бессарабии были румыны. Год назад граница отодвинулась за Прут и Дунай. Теперь, спустя год, у Днестра опять чужие.

Но Одесса не Бессарабия, Одесса — это Одесса.

Сначала Женька рыл щели на пустыре, за домом. Мадам Фаренюк, Женькина соседка, поправляя противогаз, через каждые полминуты шумно, как торговка куриными четвертями с Привоза, умоляла его не смеяться.

— Не надо смеяться, — кричала она, — не надо смеяться, Женя. Пустырь на родной земле — тоже родная земля. Лучше перекопаем ее сами, чем, не дай бог, немцы своими бомбами.

Три дня Женька терпел, а на четвертый сбежал — преступное желание сбросить мадам Фаренюк в щель становилось неодолимым.

На Дальницкую дорогу Женька ездил с мамой, Ксенией Андреевной. Дальницкая дорога спускалась в лощину, над которой висело степное небо и степное солнце. Под этим небом и этим солнцем, которые были не похожи на городские, люди раскапывали землю и утыкали ее обломками сваренных в пучок рельсов. Рельсы должны были преградить путь немецким танкам. Никто всерьез не верил, что на Дальницкой дороге, в пяти километрах от Одессы, могут появиться немецкие танки. Но всего, как утверждала мадам Фаренюк, не знает никто, даже бог: пусть у вас самый справный желудок в мире, но в доме должна быть касторка. На всякий случай.

Прошел июнь, прошли первые дни июля, а война по-прежнему шла здесь у нас. Это было непонятно. Но со дня на день все ожидали решающего маневра, который наконец все поставит на свое место.

А потом, когда пал Смоленск, все вдруг поняли, что решающего маневра, того, что был в кино, не будет, что победа будет не раньше осени, а может, и декабря.

В середине июля Одесса узнала новое слово — эвакуация.

На Дальницкой дороге, на Сухом лимане, на Куяль-нике и Хаджибее люди рыли окопы и утыкали землю обломками сваренных в пучок рельсов: немцы были за Днестром, а до Днестра рукой подать.

Но, чтоб не сойти нам с этого места, Одесса всю жизнь пила воду из Днестра, и до Днестра всегда было рукой подать.

— Женя, — сказала Ксения Андреевна, — завтра мы уезжаем.

— Мама!

— Надо, Женя. В военкомате сказали: надо.

— Чудаки, куда вы едете? Куда они едут? — шумела мадам Фаренюк, вытирая передником слезы. — Чудаки.

С запада, с севера и востока Одесса опоясывалась рвами, окопами и насыпями. С юга было море — Фонтан, Отрада, Ланжерон, Лузановка. И порт, огромный порт с волнорезом — поднятыми со дна моря глыбами железобетона.

Мариуполь — странный город. В Мариуполе большие дома-коробки. Такие дома Женька видел только в киножурналах, когда показывали, как быстро растет новый металлургический центр юга или новый химический центр Кузбасса.

Дома эти Женьке не понравились, город тоже не понравился. Город стоял на берегу моря с нерусским названием — Азовское. Море как море, но, ясно, не Черное: плоский, как степь, берег, серая по-речному вода и такой же серый горизонт.

Но самое удивительное в Мариуполе — это железнодорожные шлагбаумы. Шлагбаумы в Мариуполе везде: на окраинах, в центре, на улицах, в переулках и даже во дворах. У шлагбаума, в центре, Женьку и Ксению Андреевну задержал патруль — лейтенант и два солдата.

— Сколько лет? — спросил лейтенант.

Ксения Андреевна побледнела.

— Пятнадцать, — сказал Женька.

— Будет пятнадцать, в декабре, — поправила Ксения Андреевна.

— Документы, — скомандовал лейтенант.

— Женя, где метрика? — засуетилась Ксения Андреевна.

— У тебя.

— У меня? Ах да, у меня. Вот она. Пожалуйста, вот метрика.

— Так, — сказал лейтенант. — А с фотографией?

— Что с фотографией?

— Документ с фотографией.

— Да ты что! — вдруг закричала Ксения Андреевна. — Какая тебе фотография? Ведь он ребенок, ему четырнадцать лет, отец его на фронте, с первого дня. Отец его летчик…

Лейтенант зло, не скрывая своей злобы, а, напротив, подчеркивая ее, смотрел на Женьку. Женька бледнел, но бледнел постепенно, а не мигом, как Ксения Андреевна.

— Так, — сказал лейтенант. — Так. В комендатуру. К коменданту. Нет, только он.

Комендант — тоже три, как у Женькиного отца, шпалы — едва поднял голову.

— Вот, товарищ подполковник, без документов.

Комендант вздохнул.

— Все?

— На подводе приехал. Говорит, из Одессы.

Комендант еще раз вздохнул, мельком глянул на Женьку и очень тихо, очень спокойно сказал:

— А зачем, лейтенант, ему документы? Дезертиры, лейтенант, они всегда без документов. Дезертир, — повторил комендант, — обязательно без документов. Вы сделали большое дело, лейтенант. Большое дело.

Лейтенант покраснел, и глаза у него покраснели.

— Разрешите идти, товарищ подполковник!

Лейтенант не просил разрешения, лейтенант требовал: разрешите идти! И смотрел на коменданта зло и вызывающе, как раньше смотрел на Женьку.

Когда лейтенант вышел, подполковник обнял Женьку, крепко, до боли в ребрах, обнял.

— Так, значит, брат. Из Одессы, значит.

— Из Одессы, — подтвердил Женька.

— И я, брат, из Одессы. Был из Одессы.

Женька хотел сказать, что он тоже был, но подполковник опять повторил это свое — был из Одессы, — и Женька ничего не сказал.

— Был, понимаешь. Сын у меня был, жена. На пароходе «Ленин» эвакуировались.

— А мы на подводе с мамой. Нас бомбили, — сказал Женька. — В Бериславе бомбили, в Мелитополе, в Николаеве. В Николаеве не очень.

— А пароход сгорел. Совсем, понимаешь, сгорел. Немцы сожгли. А жили мы на Госпитальной. Знаешь Госпитальную?

Кто же в Одессе на знает Госпитальную? Женька хорошо знал Госпитальную — сердце Молдаванки. Только не знал он, что на этой улице, Госпитальной, в самом сердце Молдаванки, жил, оказывается, мальчик. А теперь этого мальчика на Молдаванке уже никогда не будет. Нигде не будет. Этот мальчик сгорел, и мама этого мальчика тоже сгорела. А вот он, Женька Кравец, жив, и мама его, Ксения Андреевна, жива. Понимаете, тот мальчик и его мама сгорели, а он, Женька, жив, жив, и даже царапины нет на нем. Бока только отлежал. Гришкой звали того мальчика. Гришкой звали его дома, а во дворе и в школе — Жорой. В Одессе любят это имя — Жора.

Лошадей комендант забрал. Из Мариуполя Женька с мамой выехали в Баку поездом. Поезд этот был не товарняк, не теплушки, а настоящие, как до войны, пассажирские вагоны. Комендант провожал их и сам помогал втаскивать вещи. Ксения Андреевна расплакалась и еще потом, когда поезд уже набирал скорость в степи, плакала, но так, чтобы Женька не видел.

А Женька видел.

На рассвете поезд прибыл на узловую станцию Дебальцево. Женька спал. Крепче всего Женькин сон на рассвете. Но едва поезд остановился, Женьку разбудили — проверка документов. Светили карманным фонарем — сначала Женькина метрика, потом Женькино лицо, Женькины руки и ноги. Дольше всего почему-то освещали Женькины ноги — ноги были грязные, особенно между пальцами. Рядом стояли Женькины ботинки — сорок второй размер. Хромовые, на коже, ботинки старшего начсостава. Прежде Женьке покупали ботинки, а с прошлой зимы папа отдавал Женьке свои.

— Он? — спросил капитан, тот, что держал Женькину метрику.

— Да, — сказала Ксения Андреевна, — мой сын.

— Ясно, — сказал капитан. — Ясно, мамочка.

Над узловой станцией Дебальцево занималось серое железнодорожное утро. Стиснутый с обеих сторон товарняками, зеленый пассажирский поезд выглядел чужаком в толпе задымленных, пропитанных гарью бродяг. Потом к чужаку, на свободный путь рядом, подкатил еще один такой же чужак — зеленый пассажирский поезд. Только у него, у этого другого поезда, у головного вагона его, на боку был красный крест.

Женька открыл окно.

— Ай, молодой, — крикнули из того, другого поезда, — драпаем! А воевать кто будет? Иван из деревни будет? Ну ладно, ладно. Давай кипяточку принеси. Есть тута кипяток?

Женька побежал за кипятком. Мама говорила: Женя, опасно, можно отстать. Но Женька побежал.

В вагоне воняло кислыми портянками, йодом и горячей мочой. Женька думал, в санитарном вагоне, как в больнице — белые койки, белые стены, белые простыни. А здесь ничего этого не было, здесь все было как у них, даже мешки были, и еще костыли были — у каждой полки костыли.

— У нас, понимаешь, друг, легкораненые, кому с пяток пальцев, кому кусок ж… или полноги. А вон там, брат, ну и ну…

Там — это был соседний вагон с белыми занавесками во все окно и закрытыми наглухо дверьми.

— Вона-вона, смотри, несут — раз несут, два несут. Ну, два — это что, вчера в Краматорске так сразу шесть вынесли, одного за другим шесть так и вынесли. А тебе сколько? Четырнадцать? Будет пятнадцать? А о прошлом годе семнадцать было? А?

— Брось, Антон, хлопца дразнить, — сказал Антону сосед.

— Да я ить шучу. Пошутить, што ль, нельзя? Что, шутить нельзя?

Сосед махнул рукой.

— А ты не махай, — завопил вдруг Антон. — Я те помахаю, гад зеленый, я те помахал раз и еще помахаю. Драпают гады! Россию продают!

Колотясь головой о стенку, Антон норовил ухватить костыль, но на Антона навалились двое — сосед и еще один — и прижали его к полке.

— Уходи, пацан!

В Женькином вагоне было тихо. На столике лежала газета. В этой газете было написано, что бои идут на Вяземском направлении. Вязьма — это где-то между Смоленском и Москвой, ближе к Москве. На подступах к Одессе продолжаются ожесточенные бои. Одесских моряков румыны называют «черными дьяволами».

Зеленый пассажирский поезд уносил Женьку на юг. Точнее, на юго-восток. Впереди, если до самого Баку ехать, — Ростов, Тихорецкая, Армавир, Грозный, Махачкала, Дербент. Ну а если не до самого Баку…

Женька вышел в тамбур. Из блокнота, в котором прежде хранились марки-двойники, Женька вырвал листок. На этом листке он написал: «Мамочка, не волнуйся, все будет хорошо». Потом он смял листок и вырвал другой. На этом другом Женька написал: «Мама, не выезжай из Баку. Я буду писать тебе в Баку, на главную почту. Женя».